Страница 4 из 40
— Занято, — говорю я с максимальной сухостью, на какую способен.
— Жаль, — он все‑таки опускает сумки на сиденье. — Я хочу ехать с тобой. Господа, кто здесь сидит? Догонял вас с самой Москвы. Только вчера вернулся из Средней Азии, хоронил отца. И сразу самолётом в Минск, оттуда сюда, в Гродно. Даже обогнал на четыре часа…
«Господи, помилуй, — молюсь я про себя, — Господи, помилуй…»
Автобус тем временем медленно движется вдоль череды автомашин туда, где уже виднеются низкие здания контрольно–пропускного пункта, какие‑то будки.
Со своего места поднимается отец Василий. Улыбаясь, подходит к Акын О'кеичу, ласково берет его за плечо.
— Граница. Садитесь скорей. Вон рядом с водителем откидное кресло, устраивайтесь. Будете ехать впереди всех, все вокруг видеть.
— Благодарю. — Акын О'кеич подхватывает сумки, вдруг склоняет голову. — Благословите, батюшка!
Отец Василий размашисто осеняет его крестным знамением, усаживает в откидное кресло. Но автобус останавливается, и Акын О'кеич вынужден встать, чтобы выпустить наружу Надю с бумагами.
А я сижу, прийти в себя не могу. О'кеич крестился! Ты скажешь, что я плохой, нехороший. Что путь каждого к Богу неисповедим. Что нельзя осуждать кого бы то ни было, тем более если человек уверовал. Чувствую, слышу — весь автобус в шоке от моего хамства, вроде бы ничем не спровоцированного.
Возвращается Надя с пожилым офицером–пограничником. Поднявшись в автобус, он с недоумением смотрит на отца Василия, вздумавшего перекрестить и его. потом объявляет:
— Всем оставаться на местах. Приготовить паспорта.
Тишина. Почти священная, пограничник движется по проходу. Наверняка сам никогда никуда не выезжал. Явно ненавидит всех, кого каждый день вынужден выпускать.
Доходит до меня. Берет паспорт. Взгляд на визы, на фотографию. Цепкий взгляд снова на меня.
Я сведён до нуля, превращён в ничто.
Пограничник двинулся дальше. И автобус медленно двинулся вперёд. Останавливается у таможни. Справа и слева от нас низкие столы для досмотра багажа.
Пограничник со стопкой паспортов выходит, Надя — за ним. Наши водители уже стоят снаружи, отпирают нижние отсеки «икаруса», готовы предъявить чемоданы и сумки.
— Друзья! Братья и сестры! — Отец Василий встаёт со своего места и, поправив крест на груди, обращается ко всем. — Давайте помолимся вместе,' чтоб не было никаких осложнений.
И автобус загудел вслед за ним.
«Отче наш! Иже еси на небесех…»
Вижу в окошко — таможенник, принявшийся было потрошить чей‑то чемодан, прислушивается, потом, махнув рукой, берет у Нади бумаги, уходит с ней в будку.
Мне стыдно. Ты поймёшь меня. Может быть, только ты и поймёшь.
Грубое крестьянское лицо отца Василия исполнено вдохновения. Поет, разделяя слова на слоги, дирижирует. Мелькает рукав его чёрной рясы.
— «И ос–та–ви нам дол–ги на–ши, я–ко–же и мы ос–тав–ля–ем дол–жни–ком на–шим»…
Отсюда, где я сижу, Акын О'кеич мне не виден. Наверняка поёт вместе со всеми. Почему бы и нет? А может, он молится не о том, чтобы таможенники скорей отпустили — о своём умершем отце? Хорошо его помню. Невысокий, вальяжный. Когда приезжал из своей Азии, где создал национальный балет и оперу, расхаживал по московской квартире в длинном халате с кисточками, попивал коньячок, заедал его лимоном, а нас, мальчишек щедро потчевал сушёной дыней и шоколадом. Жил он, как правило, там, в средней Азии с узкоглазой красавицей–женой. А мы с Акын О'кеичем год учились вместе в одной школе, в восьмом классе. У него увидел я первый в своей жизни магнитофон. С большими бобинами. Девочки валом валили в гости послушать джазики, потанцевать.
Потом и Акын О'кеич заделался композитором, популярным автором слащавых песенок, киномузыки. Был даже депутатом горбачевского Верховного Совета СССР.
Да, поёт. Повернулся на своём откидном кресле к отцу Василию, вторит:
— «И не вве–ди нас во ис–ку–ше–ни–е, но из–ба–ви нас от лу‑ка–во- го»…
Это я прозвал его Акын О'кеичем за то, что заискивает перед американцами. Входит в автобус Надя, возвращает нам паспорта. Поднимаются Коля с Вахтангом, который садится на водительское место.
Едем, наконец.
Не успели проехать метров двести, снова остановка. В отворившихся дверях появляется весёлый, толстый человек в форме.
— День добрый, Панове! Ваши паспорта!
Быстро движется по проходу, сверяет фотографию с лицом, шлёпает печаткой по странице паспорта, отдаёт.
Козыряет на прощанье:
— Щесливей дроги!
Скажи, отчего мы, люди, с такой бездумностью, не сговариваясь, ухитрились разгородить подаренное нам чудо — огромную вращающуюся планету — на зоны с охранниками, стреляющими смертью, загнали самих себя в тюрьмы государств? Человечество заигралось в дьявольскую, дурацкую игру.
Наверняка ты горько улыбаешься, внимая моим мыслям. Тем более, я сам, о Господи! — только что, час назад, имел наглость провести границу между собой и другим человеком!
…Какая‑то сила рывком поднимает меня с кресла. Иду вперёд, чтобы забрать Акын О'кеича к себе. И ловлю себя на том, что забыл, как его на самом деле зовут. Как назло, не могу вспомнить.
Видимо, измотанный своей дорожной эпопеей, он уже спит, откинул мотающуюся голову на спинку кресла. В растерянности смотрю на скуластое, небритое лицо, полураскрытый рот с крупными зубами. Не могу вспомнить имени.
В конце концов протягиваю руку, чтоб разбудить его. И тут до моей спины дотрагивается отец Василий.
— Не тревожьте. Умаялся, пока догонял наш «икарус».
Оборачиваюсь. Священник укоризненно покачивает головой. Мельком замечаю — у плечистого красавца с косичкой из‑под распахнутой кожаной куртки сверкает золотой крестик, в ухе — серьга.
Весь автобус смотрит, как я, не солоно хлебавши, возвращаюсь к своему месту. Все явно осуждают мой поступок по отношению к Акын О'кеичу.
Одиноко сижу у окна рядом со вторым свободным креслом. Кажусь себе жалким, маленьким. Там, снаружи, уже светятся цепочки жёлтых фонарей над опрятными улочками окраин Белостока, мелькнуло островерхое здание костёла.
Скажу тебе откровенно: сейчас для меня было бы величайшим даром, если бы отец Василий или эта болезненная девушка обратились ко мне хоть с каким‑нибудь вопросом, даже просто обернулись.
Но нет. Отец Василий оживлённо разговаривает со своим соседом и с проснувшимся Акын О'кеичем. Они передают из рук в руки серебристую фляжку. А девушка опять ссорится с Георгием. Он насильно впихивает ей в рот какую‑то таблетку. Она, кажется, плачет.
Как бы невзначай оглядываюсь. Светлана с матерью что‑то подсчитывают на карманном калькуляторе.
Вечно меня выламывает из обычной человеческой жизни. Теплой и хлопотливой, как муравейник. Вечно преступаю невидимые границы, чувствую себя осуждённым. Знаешь, я хорошо, может быть, слишком хорошо помню, как это началось.
…Мне 10 лет. Январь. За окном густо–густо валит снег. Второй день как кончились зимние каникулы. Мама и папа ушли на работу. А я не пошёл в школу, потому что вчера меня судили всем классом.
Густо–густо падает снег одиночества.
Перед Новым годом, перед каникулами всем нам роздали зверюшек, птиц и рыбок из живого уголка школы: в каникулярное время там некому было за ними ухаживать.
Мне достался деревянный ящичек с белой мышкой. Она, действительно, белая, как снег, с красными глазками.
Дома ставлю этот ящичек в укромное место под этажерку, выпрашиваю у мамы морковку, горсть пшённой крупы и кусок сахара. Мышка с энтузиазмом принимает угощение. Хорошо помню, как счастливый оттого, что мне доверили мышку, встаю ночью с постели проведать её. Открываю дырчатую крышку ящика, глажу тёплую спинку зверька, снова закрываю.
А утром ящичек оказался пуст.
Несколько дней подряд мы разыскивали беглянку, орудовали веником, шваброй, передвигали мебель. Отец соорудил из кусочков сала хитроумную дорожку, ведущую к ящику. Но мышка непостижимым образом исчезла навсегда.