Страница 2 из 5
Из многочисленных киевских встреч и знакомств надо выделить три, существенно сказавшихся на судьбе Кржижановского.
Прежде всего — не по хронологии, а по значению — с ровесницей, бывшей артисткой МХТ Анной Гавриловной Бовшек. Тридцать лет они были вместе. Ее воспоминания о нем названы безукоризненно точно — „Глазами друга“, читатель может в том убедиться. Это ей, спасшей архив Кржижановского, мы целиком обязаны нынешней возможностью читать его прозу, статьи, записные книжки, письма. Хотя сама она до первой его книги (Воспоминания о будущем. Избранное из неизданного. M., 1989) не дожила целых восемнадцать лет…
Несколькими годами раньше началась дружба Кржижановского с композитором Анатолием Константиновичем Буцким. Это он, будучи ректором театрального института и преподавателем консерватории, привлек Кржижановского к лекторской деятельности, которая в дальнейшем, в самые трудные времена, давала пусть несытное, но все же верное пропитание. Всю жизнь с трогательной заботливостью опекал он друга. А после его смерти поддержал Бовшек участием и сочувствием.
Третью историю перескажу со слов С. А. Макашина, слышавшего ее „из первых уст“ — от Сергея Дмитриевича Мстиславского. В 1918 году этот видный эсер и будущий писатель был комиссаром в занимавшей Киев Красной Армии. Однажды вечером, обходя посты, он увидел высокого, худого — в болтающейся, словно на вешалке, шинели — часового, который, прислонив винтовку к стене, медленно расхаживал взад-вперед и довольно громко что-то бормотал, будто разговаривал сам с собой. Осторожно приблизившись, чтобы, не вспугнув, разобрать слова, Мстиславский с изумлением обнаружил, что странный часовой декламирует… Вергилия в оригинале. Так он познакомился с Кржижановским. А через несколько лет, уже в Москве, пригласил его на работу контрольным редактором в Большую Советскую энциклопедию, где поистине всеобъемлющая образованность Кржижановского была чрезвычайно полезна „для дела“, но безмерно раздражала, доводя до комплекса неполноценности, большинство сослуживцев, так что вскоре после ухода из издательства Мстиславского вынужден был уйти оттуда и Кржижановский. В последний раз они виделись за несколько месяцев до смерти Мстиславского, в 1942 году, в Иркутске, где Мстиславский был в эвакуации и куда Кржижановский приезжал читать лекции…
Кстати об образованности Кржижановского. Она поражала всех знавших его — людей тоже, мягко говоря, не малограмотных. А ведь за время московской жизни у него никогда не было библиотеки — лишь несколько десятков книг, легко умещавшихся на двух настенных полках. Да и с книгою в руках его, судя по воспоминаниям, редко кто видел. Тем не менее он был прекрасно осведомлен и в современной литературе (не только русской), и в новейших научных идеях и теориях, будь то физика, философия, минералогия, биология или филология. Дело, думается, не только в феноменальной памяти (Бовшек упоминает, что на лекциях Кржижановский никогда не пользовался ни книгами, ни записями, а при надобности цитировал по памяти целые страницы сложнейших текстов), но — и более — в том, что, готовясь к серьезным занятиям литературой, он сознательно и систематически разрушал языковые барьеры — изучил основные европейские языки — и „наработал“ колоссальный интеллектуальный капитал, которого совершенно хватало, чтобы без видимых усилий и почти мгновенно усваивать новые знания в беседах с Вернадским, Северцовым, Ферсманом, Ольденбургом, Филатовым или из стремительно, без пауз, прочитанных книг, которые после держать в доме уже не было нужды. Эти новые знания естественно и сразу включались в круговорот живых знаний прежних, сращивались с ними мышлением. Чтобы сделать себя таким к тридцати годам, он потратил массу сил и времени, почти ни на что не отвлекаясь, потому и в автобиографии его этим десятилетиям отведено лишь несколько строк. Зато высвободил на будущее максимум времени, чтобы писать.
О московском периоде жизни подробно говорить в этих заметках не вижу смысла — зачем пересказывать своими словами мемуары, которые читатель найдет в книге? Хотя и вовсе без этого, понятно, не обойтись…
Стандартный, по нынешним временам, „редакционный“ вопрос: был ли Кржижановский репрессирован? Ответ зависит от того, как понимать репрессии против писателя — и литературы.
Арест, лагерь, ссылка его миновали, хотя трижды — в начале и конце тридцатых и в конце сороковых годов — казались неизбежными: пришлось прятать рукописи по родственникам и знакомым. Судьба написанного тревожила его больше, чем собственная. Ведь почти ничто не было опубликовано; проза, за малым исключением, существовала в единственных экземплярах, которые, случись беда, исчезли бы безвозвратно (кое-что из упомянутого автором и Бовшек и так не удалось разыскать).
Но писатель, лишенный естественного права — прийти к читателю с наиболее значительными своими вещами, как Платонов или Булгаков, писатель, тщательно прячущий рукописи и не рискующий показывать их даже друзьям, как Пришвин или Ахматова, писатель, уходящий — ради средств к существованию — в переводы, в популяризаторство, в литературоведение, как Зощенко или Шенгели, наконец, тот, кто, не будучи по натуре бойцом, надломился и уже не в силах довести до завершения ни одного своего замысла, подобно Олеше, либо — хуже того — стал сочинять с оглядкою на „дозволенное“ и собственными руками лишил себя возможности оставить соответственный дарованию след в литературе, — разве они не жертвы репрессий? Не против них, каждого в отдельности, направленных — против всей литературы, очутившейся между Сциллой обострения классовой борьбы по мере приближения к коммунизму и Харибдой живописуемых с трибун и в прессе внешнеполитических угроз, перед лицом которых инакомыслие сродни подрывной деятельности.
„…Всем перьям у нас дано выбрать, — говорит в „Возвращении Мюнхгаузена“ крупный государственный чиновник Советской России, — пост или пост. Одним — бессменно на посту; другим — литературное постничество“.
Кржижановский сделал выбор.
В поэтическом своем завещании — речи „О назначении поэта“ — Блок, перед тем как вконец задохнуться, успел объяснить причину собственной гибели, сказав, что Пушкина убило отсутствие воздуха…
Творчество Кржижановского состоялось. Писательская биография — нет. Из прожитых шестидесяти трех лет главное — прозу — он писал лишь около двадцати. За десятилетие до смерти он замолчал, онемел. Не хватило дыхания — воздуха. Первые острые признаки этой пагубы он почувствовал еще в середине двадцатых годов. И написал одну из лучших своих новелл — „Автобиографию трупа“. Но тема не отпускала, держала около себя — замыслом неосуществленного рассказа „Жесткий вакуум“ и незавершенного романа „Неуют“, где вакуум охватывает не только пространство, но и время, и где жизнь — лишь иллюзия жизни „сквозь кальку“ (в новеллу с таким названием была переделана позже первая глава романа).
Вакуум этот создавался тем успешней, что откачка воздуха шла одновременно и „сверху“ — властью, считавшей всякое творчество в условиях социализма лишь продолжением общегосударственной политики, и „снизу“ — добровольцами из ангажированных тою же властью, пребывающих „на посту“ (ведь не случайно таково же было название одного из агрессивнейших антилитературных журналов тех лет) и потому бывших интеллигентов.
В 1928 году Кржижановский отдал повесть „Возвращение Мюнхгаузена“ в издательство „Земля и фабрика“ по предложению одного из руководителей издательства Я. З. Черняка, который, познакомившись с прозою Кржижановского в Коктебеле, решил, что ее издание будет настоящим событием.
И критик А. Г. Цейтлин отрецензировал повесть. „Путешествие барона фон Мюнхгаузена в Советскую Россию, — писал он, — можно было изобразить трояко. Во-первых, рассказом об его удивительных приключениях „в стране большевиков“… Вторым разрезом могла явиться политическая сатира на „корреспондента иностранных газет“ и на тех, кто его лживую корреспондентскую стряпню оплачивал. В таком плане образ Мюнхгаузена получил бы четкое классовое прикрепление (курсив мой. — В. П.)… Отказавшись от создания „занимательных приключений“ или политической сатиры, Кржижановский избирает третий путь. Его Мюнхгаузен — философ, фантаст и мечтатель, фехтовавший против истины, „парировавший факты фантазмами“… Нельзя сказать, чтобы этот новый образ был неоригинален или неглубок. Но такая трактовка лишает возможности углубить социальное значение „мюнхгаузенщины“ (ср. уже ставший классикой булгаковский „удар по пилатщине“. — В. П.) и препятствует сюжетной динамике. Широкому читателю повесть Кржижановского не без основания покажется чересчур запутанной и малопонятной. Это — повесть для немногих“.