Страница 6 из 9
Левидов привлек его — как историка литературы и переводчика — и к сотрудничеству в издательстве «Academia», доброе знакомство с директором которого Л. Каменевым едва не погубило Кржижановского. Знакомство это было отнюдь не чисто деловым. Потому что жена Каменева, Ольга Давыдовна (сестра Троцкого), создала у себя что-то вроде литературного салона, где несколько раз читал свои рассказы и Кржижановский. Так что после гибели Каменева и других крупных политических деятелей и начавшихся серьезных неприятностей у Левидова (связанного еще и с Н. Бухариным — и дружески, и работой в «Известиях», в конце концов арестованного в сорок первом и погибшего в сорок втором) он ждал «визитеров из НКВД» каждую ночь, месяц за месяцем. Быть может, спасла его недостаточная известность, отсутствие официального признания. Будь у него книги, громкое литературное имя, вряд ли бы все обошлось благополучно. Он не рассчитывал на удачный исход. Ждал. Бумаги были попрятаны по родственникам и друзьям, за рукописи он боялся больше, чем за себя: будучи изъяты «органами», они канули бы в небытие невозвратно — ведь почти ничего не было издано…
Да, с прозою, главным делом жизни, складывалось — хуже некуда. «Литература: борьба властителей дум с блюстителями дум», — писал Кржижановский. Ему бойцовских качеств явно не хватало. Да и борьбу он понимал не как драку, но как осуществление каждым человеком права на мышление, на собственное мировоззрение, как разномыслие, а не единомыслие.
Прочитав несколько его рассказов, Вс. Вишневский яростно наставлял автора: «Надо ходить в редакции и стучать кулаком по столу!» Он требовал невозможного. Не тот характер… Пускать в ход локти и кулаки Кржижановский так и не научился. И, наблюдая, как этим занимаются другие, констатировал: «Это так же похоже на литературу, как зоологический сад на природу».
Попытки издать книгу срывались одна за другой. В 1928 году книга «Собиратель щелей», куда вошли рассказы из «Чем люди мертвы» и «Чужой темы», за исключением совсем уж безнадежных по части публикации, была остановлена цензурой, набор рассыпан. Хлопоты, предпринятые друзьями, ничего не дали. Шесть лет спустя история повторилась — с книгой того же названия, но несколько иного состава. Немногим лучше обстояли отношения с периодикой — подробнее про то можно прочитать в едва ли не самом автобиографичном в этом плане рассказе «Книжная закладка»…
Вячеслав Иванов говорил, что издание стихов входит в задачу поэта наравне со стихосложением. Правда, он имел в виду ситуацию благоприятную, нормальную — когда появление книги в значительной мере зависит от желания автора.
На рубеже двадцатых и тридцатых годов были возведены искусственные препятствия на пути превращения рукописей в книги. Преображение издательского дела в арену идеологической, классовой борьбы отразилось прежде всего на писателях наиболее одаренных, чье многозначное творчество не умещалось в прокрустово ложе «классовых» оценок. Перед «критикой», тенденциозно манипулирующей «революционными» фразами и «контрреволюционными» ярлыками, они были беззащитны. «Нули всегда стремятся быть справа: иначе они ничего не значат», — заметил Кржижановский. И недооценил нулей, — а те верно почувствовали момент, чтобы резко устремиться влево, в десятки раз умаляя значение и смысл всего, что оказывалось правее их…
Будь он откровенно полемичен по отношению к Пролеткульту, как Б. Пильняк, Ю. Слезкин и другие «попутчики», с ним бы спорили, пусть резко, даже грубо, его бы «поправляли», но, скорей всего, печатали. А он искал сомыслия, порождающего не ответы, но все новые тревожные вопросы. Потому что «мыслить — это: расходиться во мнении с самим собой». Когда же ему «для пользы дела» советовали ввести размышления «в правильное русло», он возражал: «Мыслитель не тот, кто верно мыслит, а тот, кто верен мыслям».
Проходи он, так сказать, по ведомству формалистов, тоже не обошлось бы без ругани, но не в особый ущерб печатанию, по крайней мере, на первых порах. И повод зачислить его по этому «ведомству» был: работал он над формою чрезвычайно тщательно, оттачивал образы, щедро вводил рискованно-непривычные языковые обороты, пристально вслушивался в ритм фразы. Однако все безоговорочно подчинялось главному, выраженному лаконично: «Бог не в стиле, а в правде». Разговоры о бессюжетности в искусстве он считал лишенными всякого смысла: «Мир есть сюжет — несюжетно нельзя создавать». Да еще иронизировал: «Формалисты полагают, что вначале был открыт скрипичный футляр, а уж затем стали придумывать, чем его заполнить».
«Странная проза» Кржижановского, все эти философские, сатирические, лирические фантасмагории, рассказы-метафоры, рассказы-символы, интеллектуальные притчи никоим образом не вписывались в ряд, уже утвержденный литературными чиновниками в качестве «магистрального», если не единственно требующегося. Более того — отклонялись от этого ряда в недопустимом направлении.
Это литературное направление, с его фантастическим преломлением богатой противоречиями и парадоксами жизни первого пореволюционного десятилетия, с доходящей до гротеска сатирической гиперболизацией изображений, эта «гофманиана» (или, если угодно, «свифтиана»), в XIX веке достаточно традиционная, давшая русской литературе Н. Гоголя, Н. Щедрина, В. Одоевского, А. Вельтмана, теперь была признана «неперспективной», определена как «отступление от реализма». Гоголи и Щедрины оказались не нужны, хотя провозглашалось гостеприимное их ожидание.
Еще в 1921 году Р. Якобсон в статье «О художественном реализме» предостерегал, что произвольное обращение с термином «реализм» чревато «роковыми последствиями». Потому что уже при постановке вопроса о реализме того и иного художественного произведения «бросается в глаза двузначность». С одной стороны, это произведение, «задуманное автором как правдоподобное», реалистическое; с другой — «произведение, которое я, имеющий о нем суждение, воспринимаю как правдоподобное».
Это взгляды с разных точек зрения, подчас полярных, и сколь-нибудь полно совпасть они не могут.
Марк Шагал на вопрос, как он относится к реализму, ответил, что «не-реализма в искусстве вообще не бывает». Потому что художник, какими бы средствами ни пользовался, всегда передает свое видение и свое понимание действительности; и даже если он сознательно уходит в далекое прошлое, или погружается в мир снов и фантазий, или отгораживается стеной абстрактных знаков и символов, имеющий глаза да видит в том его отношение к действительности, решительное неприятие тех или иных ее черт и особенностей.
К тридцатым годам возобладал критический — и начальственный! — подход к литературе (и к искусству вообще), где авторскому замыслу и намерению не уделялось внимания и не придавалось значения. Главной фигурой стал «имеющий суждение», его «частной, местной точке зрения» приписывалось «объективное, безусловно достоверное знание».
В результате десятки лет пролежали в столе «Чевенгур», «Котлован», «Ювенильное море» А. Платонова, роман «У» Вс. Иванова, гениальная булгаковская книга, после «Трудов и дней Свистонова» и «Бамбочады» была закрыта дорога в печать прозе К. Вагинова, надолго ушел в литературоведение В. Каверин, уехал за границу Е. Замятин, покончил с собой Л. Добычин — увы, можно продолжать и продолжать, и судьба Кржижановского — из этого перечня.
Беспросветность неудач временами доводила до отчаяния. И вообще-то редко обходясь без спиртного, разве что в периоды наиболее напряженной работы, тут он действовал в соответствии с собственным афоризмом: «Опьянение дает глиссандо мироощущений до миронеощущения включительно».
В один из таких моментов, стремясь вывести Кржижановского из черной меланхолии, Буцкий писал: «Вы страдаете оттого, что не имеете читателя, что Вас не пускают трусы или тугодумы, что Вы должны биться за кусок хлеба… Я вспоминаю свое первое впечатление от Ваших сочинений — впечатление, ошарашивающее своею необычностью, сложностью, даже порой как будто искусственностью. И только тогда, когда я прошел сквозь эту первую оболочку Вашего творчества, я открыл в нем настоящее. То, что происходит с Вашими сочинениями, в жизни происходит с Вами лично…»