Страница 3 из 66
Итак, перед нами в начале рассказа — убийца, обреченный на пожизненное тюремное заключение; он один в своей одиночной камере. Тюрьма для него теперь — мир, за пределы которого он не властен проникнуть (точно так же, как и для всех нас мир, по убеждению Л. Андреева, — тюрьма, из-за стен которой нам нет выхода). Ему тридцать лет; долгие и томительные годы и десятилетия ему предстоит прожить в этом каменном мешке. И сначала он бьется головой о стены, он испытывает „ужас безнадежности“, он проклинает мир и жизнь, он признает их „одной огромной несправедливостью, насмешкой и глумлением“, он приходит „к полному отрицанию жизни и ее великого смысла“. Если такое настроение у человека, живущего в мире-тюрьме, продолжается, ему остается только одно: умереть. Но против этого восстает в человеке та „центростремительная сила“ жизни, о которой говорил еще Иван Карамазов. Жить хочется, хотя бы весь мир и был тюрьмой, хотя бы тюрьма была миром; жить надо. „Я должен жить“, — настойчиво подчеркивает автор „Записок“. А для того, чтобы жить, надо убедить себя в осмысленности бессмыслицы, в целесообразности хаоса; легче всего сделать это, придя к тому обобщающему объективизму, который ставит высоко над человеком тот или иной закон, а человека низводит до степени quantitИ nИgligeable: таков, например, у Л. Андреева возвышенный пантеист-астроном (в драме „К звездам“) с его слепой верой в железный закон, управляющий Вселенной. К подобной же вере, хотя и без пантеистических настроений, приходит автор „Записок“. „Разве нет красоты, — пишет он — в суровой правде жизни, в мощном действии ее непреложных законов, с великим беспристрастием подчиняющих себе как движение небесных светил, так и беспокойное сцепление тех крохотных существ, что именуются людьми?“.
Так найдена и установлена красота нашего мира-тюрьмы; теперь уже нетрудно увидеть в нем и гармонию, и целесообразность… Действительно, обратите фокус вашего внимания не на отдельных людей, страдающих и погибающих, а на все прогрессирующее человечество, и вы убедитесь в гармонии нашего мира… „Человечество бессмертно, не подвержено болезням и в гармоническом целом своем, несомненно, движется к совершенству“… А то, что красиво и гармонично, то, разумеется, и целесообразно: „откинув все личное, вглядываясь в окружающее холодным и зорким взглядом наблюдателя, я вскоре пришел к чрезвычайно ценному выводу, что и вся наша тюрьма построена по крайне целесообразному плану, вызывающему восторг своею законченностью“, пишет и подчеркивает автор „Записок“.
Нельзя отказать Л. Андрееву в силе сарказма и в ядовитости этой концепции, этого своеобразного reductionis ad absurdum взглядa господ объективистов: вы убеждаете меня, господа, что мир целесообразен, что жизнь объективно осмысленна, а я докажу вам, что и тюрьма есть верх осмысленности и целесообразна… Эта концепция приводит мне на память одну из картин талантливого М. Добужинского; картина называется „Дьявол“, но могла бы быть названа и „Смысл жизни“. На ней изображена громадная тюремная камера с высокими и узкими окнами с железной решеткой; на далеком небе ярко горят звезды. Посредине камеры стоит колоссальный паук, грузно опустив свое мохнатое тело на десять суставчатых лап; у него человеческое лицо, закрытое маской, из-за которой светятся только узкие прорези огненных глаз; вокруг головы — сияние. А внизу, на каменном полу, между шпроко раздвинутыми липкими лапами наука, в покорном оцепенении движется бесконечным кольцом толпа людей… Это — мир, это — жизнь, это — смысл Жизни… И один из этой толпы, автор „Записок“, двигаясь между лапами паука, проповедует в то же время окружающим о великой целесообразности этой тюрьмы: он хочет быть advocatus Dei-и является advocatus diaboli…
4.Я не буду следить, как доказывает свои мысли автор „Записок“; да, впрочем, он их не доказывает, как не доказывают их и все объективисты: это — область веры, где доказательства излишни и невозможны. „Целесообразность тюрьмы“-его вера; без этой веры ему нечем было бы жить; эта вера спасает его от ужаса бесцельности и ужаса безнадежности. Ведь именно этот ужас томил его душу. „Велика Твоя Голгофа, Иисус, — говорит автор „Записок“, обращаясь к распятию, — но слишком почтенна и радостна она, и нет в ней одного маленького, но очень характерного штришка: ужаса бесцельности!“. Этот ужас преодолевается верой в высшую целесообразность; бессмысленно двигаясь по кругу своей тюрьмы между чудовищными лапами паука, человек тешит себя верой в объективную осмысленность жизни. „Я перевернул мир! — восклицает автор „Записок“. — Моей душе я придал ту форму, какую пожелала моя мысль; в пустыне, работая один, изнемогая от усталости, я воздвиг стройное здание, в котором живу ныне радостно и покойно, как царь. Разрушьте его, — и завтра же я начну новое и, обливаясь кровавым потом, построю его! Ибо я должен жить“.
Он хочет жить, потому-то и лжет он и другим, и самому себе: потому-то и цепляется он так за свою теорию, когда ее нарушает жизнь. Все гармонично, все целесообразно; но вот приходит к нему, старику, выпущенному из тюрьмы, его бывшая невеста, тоже уже старуха;, начинается сцена любви, ревности, страсти между стариками… Это до такой степени нелепо, что никакая теория объективной целесообразности не выдержит такого испытания… „Под ногами моими раскрылась бездна, — пишет автор „Записок“, — все шаталось, все падало, все становилось бессмыслицей“… Но человеческая вера живуча, и через немного времени автор „Записок“ снова возвращает своему поколебленному миросозерцанию „всю его былую стройность и железную непреодолимую крепость“. Все целесообразно, все осмысленно, — но вот кончает в тюрьме самоубийством его товарищ по заключению, художник, и снова хаос торжествует над целесообразностью: зачем лгать, зачем строить, обливаясь потом, тяжелое здание теории объективной целесообразности, раз можно так легко победить и стены, и замок, правду и ложь, случайные радости и бессмысленные страдания? Но и на это автор „Записок“ находит ответ: „Мой дорогой юноша, — мысленно обращается он к самоубийце, — мой очаровательный глупец, мой восхитительный безумец, кто сказал вам, что наша тюрьма кончается здесь, что из одной тюрьмы вы не попали в другую, откуда уж едва ли придется вам бежать?..“ И даже загробный мир он склонен представлять себе в виде величественной тюрьмы, где есть и г. Главный Начальник тюрьмы, и прекрасные тюремщики с белыми крыльями за спиной. Ведь над всем равно царствует общий великий закон, — „священная формула железной решетки“, — великое начало причинности и объективной целесообразности… Одно только огорчает немного автора „Записок“, — то, что он не мог узнать имени строителя тюрьмы: „так неблагодарна память у лучших людей! Впрочем, — утешает он себя и нас, — анонимность в строении нашей тюрьмы нисколько не мешает ее солидности и не уменьшает нашей благодарности к неизвестному творцу“. Эта парфянская стрела-быть может, одна из самых удачных во всем рассказе Л..Андреева.
Мы подошли к концу рассказа; конец заключается в том, что автор „Записок“ снова и добровольно устраивает сам для себя одиночное заключение, в котором останется до смерти; в этой заключительной главе перед нами мотив одиночества, столь частый у Л. Андреева. Жизнь не оправдала той обобщающей теории мировой целесообразности, которую построил себе автор „Записок“; ведь в жизни так много случайного, нелепого, бессмысленного! Факты не вместились в узкую теорию-тем хуже для фактов! Жизнь не вошла в рамки искусственной схемы, не вылилась в „формулу железной решетки“-да будет проклята жизнь! И автор «Записок» отряхает прах от ног своих; он не хочет жить вместе с людьми, «в общей камере для мошенников»; он создает себе снова одиночное заключение, чтобы спасти свою теорию, чтобы иметь возможность жить. И там, в своей добровольной тюрьме, он, не сознавшийся убийца своего отца, будет твердо ждать смерти, готовый явиться на Страшный суд, чтобы отстаивать там свои права. Ведь все на свете разумно, все целесообразно, а значит, перед взором Великого Разума все должно найти себе оправдание, все, — даже самое нелепое, самое безумное, даже зверское убийство отца сыном… «И если на Страшном суде я не встречу справедливости. — заканчивает автор „Записок“, — то терпеливо и покорно, в безграничности времен, я буду ждать нового, Страшнейшего суда»…