Страница 26 из 28
Поднимаясь по лестнице, Марья Петровна сказала Лососинову:
— Меня просто тронуло, как хорошо Пантелеймон Николаевич знает катехизис.
Степан Александрович что-то промычал. Он, разумеется, не мог сказать ей, что Пантюша из всего катехизиса знал в гимназии наизусть лишь главу о седьмой заповеди, вычеркнутую батюшкой. Это был единственный случай, когда он что-то выучил из интереса к предмету, а не из боязни кола.
В это время Соврищев прошептал ему на ухо:
— Смотри скорей наверх!
Лососинов посмотрел. Хорошенькая ученица Курочкина зачем-то наклонилась, и на ее стройных ножках над самыми коленками на миг пролиловели подвязки.
Но зрелище это нисколько не умилило и не растрогало Степана Александровича. Вообще, вследствие ли испуга, причиненного инструктором, или еще отчего-то, но чувствовал он себя как-то странно.
Сев на окне в учительской, он с некоторым удивлением глядел на преподавателей, продолжавших обсуждать событие… Какая-то мысль, еще не совсем ясная, медленно созревала в нем… Раздался звонок. Учителя, ежась от холода и позевывая после завтрака, пошли на уроки.
Пантюша обычно уходил последним. Почему-то ему казалось, что начальник вообще должен делать все несколько позже подчиненных (по ассоциации с капитаном судна, который спасается последним). Когда они остались вдвоем, Степан Александрович вдруг сказал:
— Пантюша! А ведь это подлость, что мы с тобой делаем.
— То есть? — удивился тот.
— Эти люди относятся к нам серьезно, эти барышни нам доверяют, думают, что мы можем их чему-то научить, а ведь мы на самом деле только втираем очки. Мы ведь ничего не знаем… Мы не имеем никаких педагогических взглядов, мы не умеем преподавать, ни по-старому, ни по-новому… морально мы представляем из себя черт знает что… Человек, который соприкасается с детьми, должен быть чист душою… Это азбука.
— Чушь какая!.. Мне вот недавно рассказывали… Был один педагог старый, которого в округе прозвали даже святым… А когда он умер, у него в столе нашли такие открыточки…
— Ну и гадость! — вскричал Степан Александрович. — Нет, ты, пожалуйста, пойми меня… Весь урок я только думаю о том, как бы увильнуть получше от неожиданного вопроса…
— Велика штука! Я всегда говорю в этих случаях: это не вы меня должны спрашивать, а я вас… И кончено.
— И это гнусно. Ведь их все это в самом деле интересует… Они доверяют мне, я чувствую, что они уважают меня… А я играю перед ними подлейшую комедию.
— Слушай, голубчик, — с некоторым раздражением возразил Пантюша, — да ведь ты всю жизнь играл комедию… Ну для чего ты тогда потащился на фронт? Неужели действительно из-за того, что тебе захотелось спасать Россию и облегчать участь солдат? Просто думал прославиться на этом деле… Все равно, кроме своей персоны, ты никогда ничем не интересовался. Отрицал даже одно время существование других людей. Помнишь — селедкой в меня запустил?.. И все мы так… Ну, сидишь сейчас в школе, имеешь бумажку, завтрак, ну и довольно с тебя…
Степан Александрович был бледен.
— Да, — сказал он, — ты прав. Я всю жизнь играл комедию… Но теперь это пора кончить. Нельзя так жить. Это подло!
Соврищев с презрением поглядел на него.
— Не выдержала интеллигентская душа, — произнес он, — впрочем, черт с тобой!
И ушел из учительской.
В учительской было довольно холодно.
Степан Александрович дрожал мелкою дрожью… Он пошел в переднюю и надел шубу. В кармане он нашел два куска хлеба, завернутых в бумажку, — ученицы положили. Эта находка его еще больше расстроила. В шубе стало немного теплее, и, потираясь щеками о мягкий котиковый воротник, постарался он, хотя бы ради этих двух кусков хлеба, ясно представить себе, в чем задача педагогики. Но ничего не мог себе представить, кроме двухсветного гимназического зала, по которому он бегал некогда веселый в серой курточке, и еще швейцара, стоящего со звонком в ожидании надзирателя. Милое детство!
«Вот сегодня будет заседание объединения, — думал он, — может быть, что-нибудь и выяснится из обмена мнений».
Заседание было назначено в три часа и происходило в зале бывшего реального училища, почти рядом.
Соврищев и Лососинов должны были присутствовать как председатель и секретарь.
В ожидании трех часов они сидели у себя в учительской, но не разговаривали. Школа опустела. Во всем здании было тихо.
Пришла экономка интерната и принесла им по тарелке винегрета. Роскошное блюдо по тому времени.
Но Степан Александрович почти не притронулся к своей тарелке. Ему был как-то даже противен вид этого красивого кушанья. Поэтому Пантюша съел обе порции. Затем они пошли заседать.
Реальное училище вовсе не отапливалось, в зале заседания стоял холодный сырой туман. За длинным столом усаживались педагоги и представители от учащихся. Страшный инструктор ввалился вдруг, стуча ботиками и утюжа на ходу бороду. Интересно было знать, улыбался ли когда-нибудь этот человек? Но улыбка на этом лице была бы очень странным и жутким явлением.
— Ну-с, товарищи граждане, — произнес он, садясь и оглядывая бородатые тусклые физиономии, — извиняюсь, что опоздал, задержал сам, изволите ли видеть, Луначарский… Сами понимаете, от министра не удерешь, как Подколесин от невесты… Так вот сегодня у нас вопрос о новых методах… По поводу последнего циркуляра. Кому угодно высказаться?
Он умолк, и все молчали, переглядываясь исподлобья. Некоторые перешептывались. Инструктор стал выражать нетерпение. Он заерзал на стуле, и взгляд его стал саркастичен и злобен. Но в тот миг, когда он собирался, по-видимому, отпустить какое-то ядовитое замечание, самый поблекший и самый унылый на вид педагог неожиданно сказал:
— Я бы попросил…
— Пожалуйста.
Однако молчание долгое время еще не нарушалось. Наконец, педагог откинулся на спинку стула, плечами поднял воротник шубы до уровня ушей и начал говорить глухо и равномерно, без интонаций и даже не считаясь со знаками препинания.
— Помню давно-давно, еще будучи ребенком и живя с родителями на хуторе у своих родных в Курской губернии… Сам я москвич, но со стороны матери у меня есть родные-малороссы… Так вот, живя на хуторе, имел я, подобно многим другим детям, обыкновение гоняться в поле за бабочками… У меня был сачок и зеленая коробка, которой я очень гордился. Коробка эта сохранилась у меня до сих пор. Вот Евгений Петрович знает довольно хорошо эту коробку.
— Жалко, что не принесли, — пробурчал инструктор, становясь все мрачнее.
— Ну, она не так уже замечательна. Мне-то она дорога по воспоминаниям. И вот в ясные солнечные дни бегал я по полям, ловя бабочек, этих красивых представителей органического мира… Мир представлялся мне тогда таким прекрасным… И вот однажды, когда коробка моя была почти полна, увидал я бабочку из семейства подалириев, привлекшую меня своею удивительною раскраскою… я кинулся за ней и бегал до полного изнеможения… И помню, как судьба наказала меня за мою жадность… Я споткнулся, упал, коробка моя раскрылась, и все мои бабочки разлетелись во все стороны… Так, не поймав этой новой бабочки, я потерял и прежних…
Педагог умолк и долго молчал.
— Бывает-с! — иронически вздохнул инструктор. — Когда падали, коленку не ссадили ли?
— Нет… Так вот я и хочу сказать. Школьная реформа напоминает мне эту бабочку. Как бы мы, гоняясь за ней, не остались вообще ни при чем, как я тогда в детстве…
— Ну-с, а какой же выход вы предлагаете?
— Да никакого… Я только высказываю свои сомнения.
— Так-с… Еще кому угодно…
— Позвольте, я еще не кончил… Вот я и говорю, что, гоняясь за новым, мы можем утратить старое и, не поймав одного подалирия, потерять десять махаонов…
— Теперь все?
— Да… все…
Педагог закрыл глаза и затих.
— Еще кому угодно?
— По-моему, — начал нервного вида человек, издали похожий на зубного врача, — надо немедленно закрыть все школы. Это безобразие заставлять детей учиться при нуле градусов! Надо сначала позаботиться о дровах, а потом вводить реформы…