Страница 23 из 28
— Да, — пробормотал Степан Александрович, хотя далеко не был в этом уверен.
— Вот если бы вы у нас преподавали историю, я бы ее любила, — деликатно ответила девушка, — а сейчас у нас историк очень бестолковый, вон он стоит.
Историк стоял у стены, нахмурившись и упершись указательным пальцем себе в нос.
Степан Александрович вспомнил рассказ Соврищева, но ничего особенного в носе историка не усмотрел.
Вальс замедлился и умолк.
Все окружили немку пианистку, выражая ей свою признательность. А затем все девушки сразу надвинулись на Степана Александровича и сказали: «Пожалуйте чай пить!»
— Нет, нет, — донесся голос Пантюши, — вы, Марья Петровна, не правы, по-моему, «Слово о полку Игореве» проходить необходимо, но, конечно, если Наркомпрос…
«В этом Наркомпросе все твое спасение, дурова голова», — подумал Степан Александрович и тут же почувствовал, что ему страшно хочется стать преподавателем в этой теплой и светлой школе.
«Черт его дери, — думал он, — глядя на историка, — пожалуй, он меня самого оставит с носом».
Они пошли в один из классов, где был сервирован чай для учителей, роскошный чай, действительно с белыми печеньями и булками, с медом и вареньем и с огромными бутербродами из черного хлеба с превосходной паюсной икрой.
У Степана Александровича забила слюна, и он невольно принял участие в расхватывании бутербродов, которым занимались, между прочим, только преподаватели. Девушки забыли о себе, поглощенные величием минуты. (Учитель и вдруг ест бутерброд!) За чаем Степан Александрович имел случай познакомиться со своими будущими товарищами.
Здесь был седой естественник, с лицом древнего мученика, француз, похожий на породистую лошадь, математик печального вида в сюртуке поверх лыжной фуфайки, седая немка, несколько каких-то педагогического вида дам, составлявших свиту начальницы. То была, так сказать, педагогическая аристократия — все старые преподаватели этой гимназии. Отдельной группой держались учителя, присоединенные вместе с мещанским училищем. Среди них был и историк с носом.
Пантюша чувствовал себя как дома. Он, очевидно, усвоил тон любимца начальницы (которая, хотя юридически была уже только учительницей, но фактически вершила всем), весельчака и страшно при этом ученого.
— Да, — говорил он, кушая булочку, — нам, московским филологам, есть что вспомнить. Например, Босилевский — грек. Ка-ак резал! Я просто рог разинул, когда он мне с первого раза «весьма» поставил.
Степана Александровича передернуло. Он знал точно, что Соврищев двенадцать раз проваливался у Босилевского и что «у», полученное им наконец, было результатом слезной мольбы и долгих унижений.
— Положим, я работал, — продолжал Пантюша. — Я бог знает как работал.
— Вы остались при университете? — спросил естественник.
Пантюша усмехнулся:
— У меня с оставлением вышла история. Меня сразу оставили четыре профессора! Пришлось отказаться вообще, чтоб никого не обидеть. И вот вообразите — начал уже писать диссертацию — трах, революция — одна, другая… Крест на ученой карьере. Но ничего…
— А у вас много печатных трудов?
— Трудов много, но… ненапечатанных. Где же я могу печатать?
— Положим.
— Я недавно разбирал свои рукописи, так под конец даже расхохотался. Вот такие груды… О чем только я не писал. О Египте, о Вавилоне, о Мольере, об Альфреде де Виньи, о Пушкине, о Ломоносове, о Руссо…
— А что, — спросил Лососинов, — «Юрий Милославский» не твое сочинение?
Все удивленно поглядели на него.
— Это же Загоскина! — сказала Марья Петровна. Степан Александрович покраснел:
— Я пошутил.
— Да, — продолжал Пантюша, обращаясь к девушкам, — вот, дети мои, берите пример. Учитесь, работайте, обогащайте свой умственный багаж!
— Ничто так не возвышает человека, как наука! — сказал естественник.
— Науки юношей питают.
— Век живи, век учись! — вставила немка.
На секунду все умолкли, как бы из уважения к науке, и были слышны лишь дружное чавканье и жевание. Из зала доносились возня и крики — это парни из мещанского училища играли в футбол, сделав из газет мяч.
— Главное, не надо падать духом, — продолжал Пантюша, — сколько раз, сидя над книгою бессонною ночью, я начинал чувствовать, что мне никогда не одолеть всю полноту науки. Но я тотчас же уличал себя в малодушии, встряхивал головою и через секунду с новыми силами уже плыл по океану мудрости.
— Как Пантелеймон Николаевич хорошо говорит, — пролаяла одна из свиты начальницы, — у меня тоже всегда так, как я читаю что-нибудь научное… вдруг как-то страшно станет, а потом так и поплывешь…
— И мне знакомо это чувство, — заметил естественник.
— Разум есть ладья на океане знания, — сказал математик.
— Ученье свет, а неученье тьма! — произнесла немка.
Опять все умолкли, а девушки скромно потупились, кроме двух или трех, все время пожиравших Пантюшу страстным взглядом. Он вдруг сказал:
— Впрочем, сейчас мы здесь, чтоб веселиться. Вальс, силь ву пле! — и, схватив под руку самую хорошенькую девицу, побежал с нею в зал. Все поднялись.
— Приятно, когда ученость соединяется с веселостью, — заметила еще одна из свиты.
— Но это бывает лишь в исключительных случаях, — строго сказала начальница, поглядев на учениц.
Она отвела в сторону Лососинова.
— Я хотела поговорить с вами… дело в том, что наш историк совершенно нетерпим… Это неуч и вдобавок, pardon, вы заметили, какой у него нос? Я уже подготовила почву в Моно. Вы бы согласились его заменить?
— О, конечно, с удовольствием!
— Вас рекомендует Пантелеймон Николаевич, этим сказано все. Я, конечно, теперь не играю никакой роли, я просто преподавательница… Все, конечно, зависит от школьного совета. Но… Сейчас у нас председателем вон тот старичок Кавасов, но мы хотим избрать Пантелеймона Николаевича… Вот, действительно, его нам бог послал. Я поражаюсь, как он успел в такие молодые годы достичь таких степеней… И о вас он тоже очень тепло отзывается…
Через неделю Степан Александрович стал преподавателем истории N-й трудовой школы и секретарем школьного совета.
Председателем единогласно был избран Пантюша Соврищев.
Глава 5
Страшный инструктор
Чтоб попасть в школу к девяти, надо было из дому выйти в восемь. Степан Александрович проснулся в это утро с нехорошим каким-то чувством. Было страшно, и тоска мешала вздохнуть всей грудью. Казалось, если бы можно было угадать причину тоски, стало бы легче. Была причина — приснившийся под утро сон: в морозное утро серые дымки над белыми крышами. Почему-то сон был страшен и вызвал тоску. Но чувствовалось, что и для этого сна была тоже какая-то причина, а ее он не мог угадать и потому нервничал. Хотел было лечь и опять уснуть на весь день, но потом одолела слабость. Да и не хотелось больше видеть снов. Уже три ночи снилось что-то страшное и непонятное. Оно забывалось, но на сердце было неспокойно весь день.
Степан Александрович вышел из дому. Еле-еле лиловел зимний рассвет. Люди шли посреди улицы, уступая дорогу автомобилям, худые, в странных одеяниях — в леопардовых шубах, в ковровых валенках, в телячьих куртках, в белых шапках с ушами ниже пояса. Почти все имели посторонний придаток — санки. Если санки сцеплялись, люди останавливались и, не спеша, смачно обкладывали друг друга нехорошими словами. Иногда из форточки вылетал и падал ужасный сверток. Уборные не действовали. Зияли пустые витрины магазинов.
Иногда громко на всю Москву кто-то от голода и холода щелкал зубами. То трещал пулемет. Обучались стрельбе разные особые отряды. На перекрестке валялись издыхающие лошади.
В школе было сравнительно тепло. Ученицы всегда были веселы и приветливы. Казалось, прилетали они каждый раз на каких-то чудесных коврах-самолетах из сказочных стран, где текут в кисельных берегах молочные реки. В учительской преподаватели обсуждали газету.
— Мы опять отступили.