Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 40



К вечеру я отвязал лодку от ивы и погреб к деревне искать ночлега. Она раскинулась у опушки леса на другом, высоком берегу.

— Эй, парень! — донеслось до меня с луга, — Внук ухлестал на моторке в Рязань за продуктами. Перевез меня, а обратно как? Жди невесть сколько. И сенцо нужно бы переправить.

В несколько рейсов мы перевезли сено, из которого старик соорудил возле забора своей избы большой стог.

Потом он зазвал меня в избу, где его хозяйка изжарила пойманную мною рыбу, выставила на стол графинчик водки. Вскоре к нам присоединился вернувшийся из Рязани взрослый внук. И мы славно отужинали.

— Ты где задержался? — спросил старик.

— На танцах, — почему‑то мрачно ответил тот.

Старик покосился на него, но не стал ни о чём расспрашивать. И обратился ко мне:

— Ночуй здесь. Раны старые ломит   —   к дождю.

— Воевали?

Пока он рассказывал о том, как был лётчиком, летал на бомбардировщике, был, в конце концов, сбит и единственный из всего экипажа спасся благодаря парашюту, я успел углядеть на старой, висящей рядом с иконой фотографии его, молодого, в форме лейтенанта со звездой Героя Советского Союза.

— Оставайся. В горнице постелем, — снова предложил он.

— А знаете что? Можно переночевать в стогу?

Старик помог мне сделать глубокую нишу в боку стога, и я оказался среди колющей душистой полутьмы.

Ночью зарядил дождик. Я проснулся. Струи дождя бормотали, перебивали сами себя. Вода скатывалась поверху, почти не просачиваясь внутрь.

Еще сильнее запахло свежескошенной травой.

СЮРПРИЗ.

В нашей семье невозможно сделать неожиданный подарок. Если, скажем, Марина приготовила сюрприз за несколько дней до моего дня рождения, то не утерпит, тотчас нетерпеливо вручит.

И я такой же. И ты, Ника, тоже. Не умеем хранить тайны подобного рода. Мне кажется, потому, что дурно в глубине души хранить что‑то друг от друга. Даже хорошее.

Быть по–детски всегда открытым другим людям без какой-либо задней мысли   —   вот роскошь свободы.

Т

ТАБЕЛЬ.

Сохранился мой табель успеваемости за третий класс. До противного образцово–показательный. Сплошь «отл.». Только по арифметике «хор.».

Да и сам я, если оглянуться на конец тридцатых, довоенных лет, тоже кажусь себе несколько противным.

Научившись читать по слогам чуть ли не с трёхлетнего возраста, будучи любимчиком учительницы Веры Васильевны, я на каждый её вопрос обращённый к классу, первым поднимал руку. Тянул повыше, чтобы заметила.

У моего папы Левы был фотоаппарат «Фотокор». На групповых снимках класса, снятых в школьном дворе, всегда красуюсь в первом ряду, в самом центре.

Постыдное лидерство привело к тому, что меня избрали председателем совета пионерской дружины. Вкусил опасное счастье сидеть во время торжественных встреч с писателем Сергеем Михалковым или с полярником Папаниным в президиуме   —   рядом с ними и директором школы.

Я становился заносчив и спесив. Странно, что меня не лупили соученики. Наоборот, если заболевал, девочки и мальчики в пионерских галстуках чинно приходили навещать, сообщали, какие уроки заданы, приносили гостинцы.

Еще более странно, что уже тогда, в десять–одиннадцать лет, я ощущал какую‑то гадливость от собственного возвышения.

Однажды попробовал поделиться своими сомнениями с папой. Тот ответил смешно. До сих пор врезано в память: — Каждый должен иметь о себе самое низкое мнение.

Начавшаяся война, бомбёжки Москвы, эвакуация с мамой в Ташкент… Вижу себя одиноко едущим на ослике в новую школу, вижу, как читаю газеты тяжелораненым в палате госпиталя, пишу под их диктовку письма родным, собираю с соучениками хлопок под палящим узбекским солнцем.

…Старый табель и несколько фотографий   —   всё, что осталось от того времени, когда я не ведал, что «нужно иметь о себе самое низкое мнение».

ТАРКОВСКИЙ.

Майским утром после обхода врачей мама украла меня из Боткинской больницы. Прошло три дня, как мне удалили воспалившийся аппендикс.

Мама подогнала такси к хирургическому корпусу, помогла сойти по лестнице, сесть в машину.



Хорошо было после нудного пребывания в палате приехать домой, распластаться на своей тахте. Если лежать, не двигаясь, рана под повязкой почти не болела.

Следующим утром мама ушла на работу. Оставила у моего изголовья на столике телефонный аппарат с длинным шнуром, кое–какую еду, чай в термосе.

И ещё там лежали блокноты с авторучкой. В ту весну я работал над сценарием для Андрея Тарковского.

Не знаю, что он там нарассказывал о моём замысле начальству киностудии «Мосфильм». Ему пообещали дать постановку с условием, что он станет соавтором сценария.

Я с радостью согласился. Андрей мне нравился. Не только потому, что к тому времени он уже создал несколько прославленных фильмов. Этот худощавый человек с тонкими усиками был сгустком творческой энергии, напряжённо жил, думал. Какая‑то нервная струна всё время трепетала в нём.

В ту пору он переживал разрыв с первой женой. «Чтобы что‑то сделать в искусстве, приходится быть жестоким к себе и другим», — повторял он, как бы оправдываясь.

При всей своей знаменитости Андрей был, в сущности, одинок. И приезжал ко мне не столько работать над сценарием, сколько жаловаться на то же кинематографическое начальство и вообще на судьбу. Был убеждён, что только его судьба такая трудная. Демонстрировал шрамы на спине от давних проколов при лечении туберкулёза, жаловался на отца   —   поэта Арсения Тарковского, когда‑то бросившего их с матерью и сестрой. И в то же время декламировал мне наизусть его стихи, которые считал гениальными.

Как большинство творческих людей, он был всецело замкнут на самом себе, и тем более было приятно услышать в телефонной трубке его голос:

— Володя! Я всё знаю от твоей матери об операции. Как себя чувствуешь?

— Хорошо.

— Слушай, вот какое дело. У вас дома есть деньги?

— Должно быть, есть на хозяйство.

— Вот что. Минут через десять я приеду. Срочно нужно на билет в Польшу. Займешь?

— Не знаю, сколько у нас денег. И посмотреть не могу   —   больно подняться.

— Я сам посмотрю.

Он положил трубку. А я лежал и думал: «Как же ему открыть? Ведь в самом деле встать не могу».

Заранее исхитрился придвинуть к тахте два стула. Когда Андрей позвонил в дверь, я поднялся и, опираясь на обе спинки, как на костыли, доволокся с ними до двери. Открыл.

Андрей был хмур и решителен. Пока я укладывался обратно на тахту, нервно сообщил:

— Наша затея запрещена. Зато мне разрешили экранизировать «Солярис» Лема. Должен срочно лететь к нему на переговоры. Где деньги?

— Вон там, в секретере шкатулка, — ответил я, оглушённый новостью. — Возьми, пожалуйста, сам.

Он шагнул к секретеру, нашёл шкатулку.

— На всякий случай беру всё, что есть. Вернусь, отдам. Извини, некогда. Внизу ждёт такси.

Действительно, недели через две он вернул долг.

Больше я его никогда не видел.

ТЕАТР.

Веселой компанией мы на ночь глядя вышли из дома, после того как отпраздновали моё шестнадцатилетние вместе с моими родителями.

Одним из последних поездов метро зачем‑то поехали догуливать в Сокольники.

Парк оказался закрыт. Фонари погашены. Но мы проникли в него. Нас было семеро.

Шли по аллеям среди деревьев, тихо шумящих молодыми майскими кронами. Пока не наткнулись на летний театр. Перед открытой сценой с козырьком стояли ряды длинных скамеек.

— Володя! Почитай стихи! — загорелся один из моих спутников. — А мы будем сидеть и слушать.

По боковой лесенке я взошёл на сцену, встал посередине. Различил перед собой рассевшихся по скамьям друзей.

Потом поднял взгляд и замер. Весь небесный купол смотрел на меня глазами звёзд. Показалось кощунственным изображать из себя поэта.