Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 39

Успех оперы не переставал расти. В 1904 году было ее тысячное представление. Успех этот отразился и на книге: до 1875 года она была издана девять раз, за следующие 20 лет она уже имела 15 изданий. Критика, изменив свое отношение к опере, изменилась и в отношении новеллы. Ей посвящено немало статей, исследований, даже диссертаций, слава ее во всем мире очень велика. Но, увы, эта слава привела не только к восторженным гимнам Ницше и к вдохновенным блоковским стихам, но и к кое–чему другому, отчасти смешному, отчасти же и вполне досадному.

В августе 1907 года (август — мертвое время для газет), досужий парижский журналист напал на некую цыганского происхождения госпожу Роже–Надушка, заявившую, что Кармен существовала на самом деле, и что имя ее,' собственно, — цыганское, Ар Минц, т. е. «неукротимая тигрица». На самом же деле, — заявила г–жа Надушка, тигрица была самая кроткая и достойная сожаления: ее возлюбленный Хосе (по–цыгански — Иссар Абгоа, т. е. «чужестранец, приносящий несчастье») с ней дурно обращался, но после этого она нашла утешение в законном браке, от которого произошло многочисленное потомство. «Кармен — моя прабабушка; если вы плачете над Дамой с камелиями или над Манон Леско, почему вы не оплакиваете бедную Кармен».

Наконец «Кармен» удостоилась и почестей экрана: в 1926 году. Чем только ее не украсили! Поединков стало целых три: сперва дерутся на железных палицах, затем на шпагах, потом на ножах. Преследований тоже не меньше трех: сперва убегает Хосе и за ним бегут жандармы, потом контрабандист Гарсиа удирает по морю на лодке, наконец, происходит погоня в горах, где участвует хорошо обученная конница. Много было и других дополнений и украшений. Не всем этого показалось достаточно. Ракель Меллёр, исполнявшая главную роль, не прочь была бы прибавить еще многое другое. Ей не раз говорили, что этого нет у Мериме. Наконец, она потеряла терпение и воскликнула: «Да позовите же мне г. Мериме, я уж с ним сумею объясниться!»

Маргарита Готье

Даму с камелиями, Маргариту Готье, в жизни звали Марией Дюплесси. Мария Дюплесси по паспорту именовалась Альфонсиной Плесси. Происхождение Альфонсины было самое скромное. Родилась она в 1824 году в провинциальном городке, где отец ее занимался мелкими торговыми делами. Многочисленные полууголовные похождения его привели к тому, что жена от него ушла, а дочь воспитывалась, где и как могла; лучше сказать, не воспитывалась вовсе. Четырнадцати лет попала Альфонсина Плесси в Париж, одетая в грубое деревенское платье, обутая в деревянные башмаки. Скоро она получила место не то в шляпной, не то в бельевой мастерской и оказалась зачисленной в сословие «гризеток», которым незадолго до того дал это название Поль де Кок, бытописатель пригородных танцулек и студенческих чердаков, чьи книги извлекались из‑под подушки перед сном почтенными коммерсантами в теплых колпаках и их женами в широких ночных кофтах. Нестор Рокплан, ставший в конце своей пестрой жизни директором Большой оперы, любил вспоминать, как однажды, в былые годы, он, заметив девицу, совсем еще молоденькую, с завистью глядевшую в окно торговца жареной картошкой на набережной Сены, поднес ей фунтик за два су, а через год или два уже повстречал ее в роскошном экипаже, сверкающую ожерельями и браслетами.

Альфонсина Плесси не долго питалась картошкой, не долго делила свой день между мастерской, «Прадо» и «Гранд Шомьер». Граф де Гиш, будущий герцог Грамон, где‑то высмотрел ее, и скоро «весь Париж» знал ее выезд, черную собачку, неразлучную с ней, и ее ложу в Опере. Альфонсина исчезла. Началось восхождение Марии Дюплесси.

Жюль Жанен оставил о ней восторженный отзыв. Познакомился он с нею в театре, куда отправился в обществе Листа, и они втроем, в течение целого действия, забыв спектакль, пробеседовали в фойэ. Лист тоже нашел, что Мария Дюплесси очаровательна. Жанен говорит, что у нее были изысканные манеры — неизвестно, где и когда она успела их приобрести — и что во внешности ее, несмотря на ее восемнадцать лет, было нечто величественное. На следующий год Жанён видел ее в ее ложе в Опере, в бальном платье, с обнаженными плечами, в изумрудном ожерелье, с большим букетом в руках. Она показалась ему неотразимой. Все только на нее и смотрели. Все свидетельства сходятся в том, что она была необыкновенно хороша.





Точно так же, в театре, с ней познакомился и Дюма, молодой литератор, еще не знаменитый, еще только сын знаменитого отца. Она была в своей ложе. Ее сопровождал старый граф Штакельберг, о котором говорили, что он заинтересовался Марией, потому что некогда потерял дочь, похожую на нее; пожалуй, в ее жизни это была единственая прочная привязанность. В тот же вечер Дюма был ей представлен и после спектакля вместе с одним приятелем отправился к ней, на бульвары, около Мадлэн.

У Марии в тот вечер был какой‑то надоедливый поклонник, но она быстро от него отделалась. Подали ужин, и Дюма говорит, что ему стало грустно, когда он услышал немного надтреснутый смех Марии, увидел, как много она пьет, заметил, что с каждым бокалом шампанского увеличивается лихорадочный румянец ее щек и усиливается кашель. В конце ужина ей пришлось встать из‑за стола и выйти в соседнюю комнату. Дюма узнал, что это с ней бывает часто, и часто, как и на этот раз, дело доходит до кровохарканья.

В этот вечер Дюма ощутил не только влюбленность, но и прилив жалости, дружбы, доброты. Он пошел за Марией в ее комнату и объяснился одновременно во всех этих вряд ли вполне равносильных чувствах. К признаниям Мария привыкла и поняла одно: что он влюблен. Ответила она ему весьма трезво, сказала, что, во–первых, она больна, и потому раздражительна, нервна, и будет с ней много хлопот, а, во–вторых, что стоить ему она будет слишком дорого, потому что тратит не меньше ста тысяч франков в год. «Это — сказала она, — еще подошло бы для богатого старика, а молодые любовники мои очень скоро меня бросают».

Дюма не послушался, не отступился, как и следовало ожидать, и быстро одержал нетрудную победу. Он был молод и, повидимому, довольно искренно влюблен, но не то, чтобы уж совсем потерял голову. Ста тысяч франков годового дохода у него не было, и уже по этой одной причине он не мог рассчитывать, что Мария останется ему верна. Он и не рассчитывал. Он был благоразумен и поступил благоразумно. Сохранилось письмо, которым он извещал Марию о решении с ней порвать. Письмо это он купил после ее смерти и впоследствии подарил Саре Бернар. Писал он, как подобает человеку, «владеющему пером» и довольному собственной персоной: «Милая Мария, я недостаточно богат, чтобы любить вас, как я хотел бы, и недостаточно беден, чтобы вы меня любили, как того хотели бы вы. Забудем же оба: вы — имя, которое вам должно быть безразлично, я — счастье, которое становится невозможным для меня».

Он и дальше поступил, как нельзя мудрей: отправился путешествовать. С Марией же произошло событие довольно странное: она вышла замуж. Случилось это 21 февраля 1846 года в Лондоне. Она вышла за графа Эдуарда Перрего, человека молодого, очень богатого, принадлежавшего к самому блестящему парижскому обществу. Брак этот, однако, имел какую‑то особую цель и, повидимому, не был рассчитан на то, чтобы супруги действительно жили вместе, да он и не обладал юридической силой во Франции. Вернувшись в Париж, Перрего скрыл свою женитьбу, и Мария о своем замужестве тоже не сообщила никому. Не попыталась она также извлечь никаких выгод из своего нового юридического положения, ничем не обеспечила себя, никакой подписи у мужа не попросила. Единственное, что получила она в результате странного лондонского обряда, было право увенчать свой вензель графскою короной, чем она и воспользовалась с младенческой поспешностью. Вензель с короной красовался на ее почтовой бумаге, серебре, белье, и после смерти ее было найдено три счета, адресованных графине — не Перрего, нет, но дю–Плесси.

Всё это и, вероятно, сам лондонский брак, было развлечением умирающей. Поль де Сэн–Виктор видел ее в это время. «Идеальная белизна ее лица, — пишет он своим цветистым слогом, — растворилась, как снег, в огне лихорадки; румянец изнеможения показался на исхудавших щеках; ее строгие черные глаза как бы медленно сгорали под тяжелыми веками». В тот вечер она была всё так же великолепно и немного торжественно одета. Она танцовала, и Сен–Виктору казалось, что в танце она ищет лишь минутного хмеля, хочет забыться, что неизбежна ее скорая смерть.