Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 14



А с Жоровым тогда ничего не случилось. Точнее — случилось, и даже очень, но в таком, положительном, что ли, смысле. Сам он не помнил, как оказался в Низовке, шесть верст от Сосновска, где какая-то жалостливая подобрала его и пригрела, отмыла, откормила, даже от водки каким-то образом отучила — короче, в городок явился он лишь следующей осенью, угрюмо-благообразный, молчаливый; сидел безвылазно в бойлерной, к нему бегали делать ключи, точить топоры, ножницы, даже закаточные машинки для домашнего консервирования он мастерил теперь не хуже магазинных, за все брал по совести, шалманная публика считала его пропащим, а бабы хвалили: каждую копейку, мол, в дом, мужик редкостный…

Льва же Гаврилыча с преображенным Жоровым жизнь свела один-единственный раз и совсем не к добру. Когда началась перестройка, Жоров неожиданно разомкнул уста, заактивничал, выдвинул себя в райсовет, выступал на митингах. Серега его хвалил: мямлит, говорил, мямлит, да вдруг как выдаст… Короче, пошел человек в гору, было время — всем горкомхозом рулил. И тут вот в музее потекла батарея. Сначала чуть-чуть, они с Пахомовной консервную баночку вешали, потом уже и тазик не помогал — к утру стоял полнехонек посреди лужи. Приведенный Пахомовной слесарь сказал: батарею надо менять и стоить это будет… Гаврилыч от такой суммы аж сел. Посидел, подержался за сердце, да и пошел к Жорову. Тот был молчалив и угрюм, как после запоя. Ракитин стал говорить, что могут погибнуть бесценные музейные экспонаты, городской очаг культуры, что-то такое, но Жоров молчал, голубенькие на него свои выкатив, и только пальцем все по столу постукивал. «Дураков теперь нет, чтоб даром работать, — сказал наконец и пальцем по столу: тук! — А у меня ни денег, ни запчастей», — тук! Вот так, мол. Ракитин поднялся: «Не выручишь, значит? А я тебя выручал, помнишь?» — «Ага! — сказал Жоров. — Как же! Чуть я тогда не сдох чрез таких, как ты, выручальщиков!..»

«Батареи-то отключили, слава богу! — Пахомовна его встретила. — Можа, скоро чинить придут…» Лев Гаврилович, помнится, успел даже малость покорить себя за поспешность суждений: совесть — она, выходит, все-таки… Но никто так и не пришел чинить батарею. Ни в тот день, ни назавтра, ни через неделю. Он опять к Жорову, и опять: «Ни денег, ни запчастей…» А на средину марта телик пророчил морозы. Не то чтобы злые, но… Они с Пахомовной порешили: все, что может замерзнуть, разобрать по домам. Она унесла к себе две гераньки, он — аквариум. Еле дотащил: воды в нем чуть ли не два ведра, а как ни ухватишь — все неудобно…

Про гераньки никто потом и не вспомнил, а вот аквариум был премиальный, его за активную выставочную деятельность вручили Ракитину. От облкультуры. Лично ему был такой ценный подарок, но завкомовская бухгалтерша Зоя, женщина аккуратная и боязливая не по разуму, внесла его в инвентарную опись по полной стоимости — сто шестьдесят рублей. И когда приехали проверяющие, они это сразу отметили: где, мол, аквариум, числится же… Он не придал значения, пошутил: рыбки, мол, развала Союза не пережили, а аквариум в сарае стоит — завтра же принесу.

И в тот же день — или уже на следующий? — проверяльщицы сидели уже в самом соборе, в пятне яркого солнца, льющегося в барабанные стекла, сверяли по описи саму экспозицию, а возле двери, через которую он вошел, была тень, почти темно, никто его не заметил, он приостановился, давая глазам привыкнуть к сумраку, и услышал… Проверяющих было двое: главная, Алисочка, тонкая, в смешных очочках, командированная из самого Питера, а из района ей в помощь — Анна Федоровна Копысова, полная, одышливая, щекастая, работавшая раньше в исполкоме, а теперь как бы пенсионерка. Вот эта Анна Федоровна и внушала молодой начальнице, что никого — хоть музейщиков, хоть других каких антиллигентов! — не надо считать святыми, по жизни надо смотреть, а по жизни выходит — что? Выходит по ней, что даже у вас в Ленинграде из самого Эрмитажа золотишко поперли, так — нет ли? Тут золотишка-то отродясь не было, так тут и народ мелкий, мелочью не побрезгует… Тот же аквариум — подохли, говорит, рыбки, а Ирка моя помнит: евоный пацан этих самых рыбок ейной же подружке и продал, сперва таких, знаешь, нарядных, с хвостами, а потом и красную мелочь… Так что помяни мое слово: мы тут у него много чего найдем, хоть и по мелочи… Пацан у него деловой, куда там!



Держа рукой голову, в которую словно воткнули горячий гвоздь, он выскользнул на паперть, постоял, пытаясь отдышаться, и, почти ничего не видя, ощупью, по стеночке, прошел в свою каморку. Эта ничем не прикрытая, уверенная в себе злобность старухи его поразила. Он-то, смутно помня про какие-то давние неприятности исполкомовской бухгалтерши, которая вроде была не просто верующая, а церковная активистка, числил ее в душе женщиной спокойной, доброй, и вдруг… Вдруг до него дошло: не в этой ее злобе дело! И даже не в том, что твердила ему Светлана и что все будто бы знали, что митрополит уже договорился с губернатором насчет собора, а потому эта проверка и все такое… Мало ли из того, о чем все знали у них в Сосновске, оказывалось туфтой!.. Самое худшее было не в злобе, и горячий гвоздь вонзился в него не обидой, а несомненным воспоминанием, что чертова баба права, все так и было! Аквариум не простоял у них и недели, как Пашка объявил ему, что вуалехвостки сдохли: пришел, мол, из школы, а они кверху брюхом, он их и выкинул, даже кошке не дал, потому что мало ли, а потом… Это предстало пред ним мгновенно и несомненно: все так и было, он просто не захотел тогда знать, но куда ж от этого деться?!

Даже теперь, когда вспомнил он ту минуту, его кинуло в такую испарину, что пришлось снова остановиться, чтоб утереть платком лоб и шею… Стоял, по-рыбьи ловя ртом воздух. Потом потихоньку пошел. Тогда пережил — не сегодня же помирать?

И вообще… Чтоб ни случилось, как бы ни крутила тебя жизнь меж страшных и противных своих подробностей, но раз место назначено, надобно до него дойти. Как-нибудь дойти, а уж там… Эта привычка всегда его выручала. Да и мало ли их — тех поворотов, с которых вдруг видишь свою жизнь не совсем такой, которую жил? Жизнь, твоя собственная, тобой прожитая, известная тебе в каждой мелочи, всегда почему-то непоправимо двоится в памяти, кажется то такой, то этакой, и как тут поймешь, какая взаправдашняя?

Вчера еще, рюкзачок складывая, он чувствовал себя человеком настырным, пробивным, которому что там до отца Федора, — когда надо было, до такого начальства он добирался… А сегодня и полпути никак не одолеть, и вспоминается не то, как пробивался куда-то, а как каждую осень — в Сосновске они совсем не похожи на питерские: золотые, прозрачные, томительно долгие, — чуть ли не каждую такую осень он как бы увязал в ее тающей голубизне, в пышных закатах над озером, в том, что от него, в сущности, ничего не требовалось: сиди, как таракан запечный, в своей каморке, чаек потягивай… Разве что школьников приведут, так поведешь по собору, потешая всякими байками, чтоб только кучно держались, не разбредались, руками ни арбалеты, ни стрелы не трогали… Так ведь и тех, чтоб приводили, надо было теребить, созваниваться с директорами, а не потеребишь, так никому и не надо, никто не мешает ему застывать в этой тихой прозрачной неспешности, переставать шевелиться. Хотя пружинка — здесь старик Язев угадал, какая-то пружинка в нем все же была, — толкала! От толчка ее он вдруг спохватывался, начинался очередной приступ деятельности, затевали с Губовым лыжные экспедиции по деревням, по заброшенным, почти затонувшим в болотах, до которых разве что зимою и можно еще добраться; вещи находились там до того интересные, что он даже пытался о них писать, хотя то, что пишет директор какого-то не районного музейчика и даже не кандидат наук, — кому это надо, кто станет печатать? Пару раз все-таки проскочил. В журнале «Музейное дело». Потом эти журнальчики всюду таскал, менявшемуся начальству в нос тыкал: музей, мол, ведет научную работу — вот же она, смотрите, читайте!.. Начальство смотрело, одобряло или отмахивалось, но деньжат на очередную выставку давало скупо, только чтоб отвязаться. О выставках этих писали заводская и районная газеты, приводили два-три класса, он им с восторгом рассказывал, чем занимались их бабушки, какие ткали узоры, чего только не резали их деды из бересты, а потом уже и старшеклассников не водили, разве забредал кто случайный, смотрел равнодушно: все снова пустело в старом соборе, Пахомовна вязала носки и дремала у входа, а он… не то чтоб тоже дремал, но иногда с тайным ужасом ловил себя на том, что даже не может вспомнить, чем был занят весь прошлый день, зачем просидел его, зачем прожил. И наваливалась тоска, пустота, страх, что так его жизнь и пройдет.