Страница 3 из 14
К его удивлению, любовь оказалась не таким уж неземным удовольствием. Портить из-за нее жизнь явно не стоило; остаток ночи он бродил по сонным дворам, пил пиво с похмельными мужиками где-то у железной дороги, куда забрел неизвестно зачем и откуда долго не мог выбраться к знакомым местам… И все это время не то чтобы понимал, но неоспоримо чувствовал: выхода нет, жизнь загублена! Глупо, нечаянно, непоправимо…
В шестом часу следующего дня, почти шатаясь, он вновь вышел к строительной общаге и долго стоял, готовясь к чему-то последнему — точно на плаху лечь собирался. Зоя, его погубительница, к тому времени, придя с работы, успела вымыть волосы — сидела в тюрбане из полотенца, в расходившемся на пышной груди халатике и пила чай, по-деревенски громко схлебывая его из глубокого блюдца.
— Че пришел? — со смешком спросила. — Нешто понравилось?
От нескладных его бормотаний, что раз уж так вышло, то он… конечно же, он… улыбка сошла с ее полных губ.
— Ты что — адьёт? — спросила с жалостливым недоумением.
— Я? Не знаю, — честно признал Ракитин.
Она обошла стол, прижала его голову к мягкой груди и взлохматила волосы.
— Дурачок, ой дурачок какой, надо же! Мамин совсем, лапушка… Летку ты мне вчерась открыл так удачно, что седни ничего тебе не обломится, а через недельку приходи, побалуемся. И дурь эту из головы выкинь! Кака жанитьба?… Я тебя лучше усыновлю, давай?! — и захохотала.
Само собой, он не пришел к ней через неделю. Даже в общагу к приятелям стал забегать реже, только по делу, а забегая, даже не глядел на другую сторону, на окна женского общежития. Чувствовал себя предателем. Конечно, предательство ему разрешили, но и разрешенное — оно не перестало чем-то его унижать, мучить…
Зато через год однокурсница Катя ни на минуту не усомнилась в том, что он идиот, и, вернувшись с летней практики, они расписались. Практика была замечательная, интереснейшие раскопки, лунные ночи в заброшенном парке, настоящие соловьи, впервые и чуть ли не единственный раз в жизни услышанные, все такое… Все, казалось, будет теперь замечательно. Поселились они в его комнате на Плеханова — Катькина родня признать брак их не пожелала, его это, впрочем, не огорчило, а мать померла еще зимой — в больнице, в последние дни все крестила его, все Божье благословение на него призывала, хоть в Бога, как старая комсомолка, не верила. Чувствовала, наверное, что иной помощи, кроме Божьей, у него в этой жизни не будет, — коммуналка их почти опустела, то, что составляло суть ее жизни, таяло, исчезало во времени и пространстве, жизнь уже складывалась как-то иначе, но никто еще не знал как. Месяца два он был почти счастлив, а потом начался бесконечный кошмар, который он всю жизнь старался забыть.
Порядочная девушка, считала Катюха, должна, конечно, выйти замуж, но не для того же, чтоб спать со своим слабаком!
Тайны из своих похождений она не делала, считая это ниже собственного достоинства. Он даже подозревал, что главное удовольствие получает она не в постели, а потом, сообщая ему подробности, — отчего у него ум заходил за разум, он бил стекла, ночевал на вокзалах, даже унизился до рукоприкладства… — из чего она также не пожелала делать секрета, написала в студком, в комитет комсомола, заранее ему объявив, что он все равно не скажет, почему вышел из себя, постыдится, а если и не постыдится, то все равно все будет истолковано в ее пользу, потому что ее папаша…
Но папаша — он понимал — тут был ни при чем. Просто ничто из того, что с нею случалось, она никогда не считала зазорным, ни в чем никогда не числила за собою вины, и сторонние люди странным образом проникались этим ее сознанием. Папашка же ее, несмотря на должность, оказался вполне нормальным мужиком. Отыскав его у ребят в общежитии и услав их за пивом, посидел, буровя стол взглядом, посидел и поднял на Ракитина свои светло-свинцовые: «Значит так! — хлопнул слегка по столешнице. — Я свои кадры знаю! Никакого разбирательства не будет, понял? Чтоб вы мне все шито-крыто провернули, по-тихому. Придешь сегодня домой, помиришься с Катькой… Не станешь?! Ну ладно — это дуре даже полезно, если не станешь. Но какое-то время надо, чтоб были вместе, вроде как помирились, а там… Там — как знаете! Учти только: мне ее не сломать, и уходить от тебя она не уйдет — придется тебе». Тут прибежали с пивом. «Так! — сказал папашка. — Взяли все по бутылке и в коридор!» Никто не ослушался, даже не хмыкнул. Себе и Ракитину налил он в стаканы, брезгливо их перед тем осмотрев и вытряхнув. Сидели, молчали… Он вдруг пригнулся и поманил Ракитина пальцем. Ракитин тоже пригнулся. Безропотно, как завороженный. «Слушай! — сказал папашка громким шепотом. — Это я тебе как мужик мужику… Бить бабу надо! Иногда очень. Но не так, чтоб она в рев и по соседям… Ты врежь ей, чтоб рухнула, чтоб под кровать от тебя уползла, чтоб ноги мыть и воду пить поклялась, только б в живых оставил!.. Ты не думай — я свои кадры знаю! Катьке страх надо чувствовать, власть над собой, бояться ей тебя надо — без этого ничего у вас не получится. Сможешь?» — «Нет!» — честно сказал Левка. «Я тоже так думаю. А не сможешь, так разбегайтесь по-тихому. Я вмешиваться в это не стану, не боись! И ей укорот дам… Где смогу». Папашка, тяжело уперев кулаки в стол, поднялся и ушел не попрощавшись, даже не оглянувшись.
Лев Гаврилович опять приостанавливается отдышаться и утереть пот и думает, что нынешним, хоть бы той парочке из автобуса, ничто подобное не может исковеркать жизнь — у них все проще. Света, быть может, напрасно боялась этой их простоты — люди от поколения к поколению не зря ищут все новые способы устраивать свою жизнь, что-то должно у них получаться… Это нельзя отрицать. Но когда он пытается представить свою юность без странных ее мечтаний, без скоропалительного и терзательного романа с Катей Шнуровой, она представляется ему чем-то неинтересным, длинным и скучным, вроде как у дворового их переростка Кости Рогова, с его бесконечными победами и четырьмя женами, из которых каждая была жадней и сквалыжней прежней, так что при последней, забиравшей его получку прямо у проходной, он даже пиво пил только когда его кто угощал.
Непонятно только, зачем ему думать об этом сейчас. Про Катьку — все давно обдумано у него и так и этак. Он долго считал ее главным злом своей жизни, не мог простить ей, что лишился комнаты, Ленинграда, науки… Думал, без нее жизнь его пошла б по прямому пути — получил бы спокойно диплом, поступил в аспирантуру, читал бы сейчас студентам что-нибудь по античности… Но потом мысли его как-то незаметно переменились, он признал, что кривой-то путь оказался не хуже. Ведь на прямом не было бы у него ни Сосновска, ни проклятого и благословенного его музея, ни Светочки, ни их вечеров на терраске, за самоваром… Кто посмеет сказать, что было бы лучше?! Многие, наверное, но не он. Жизнь без музея, без Светы… Нет, не он!
Трудно сказать, когда свершился этот пересмотр. Но начался он как-то сбоку, с частного и второстепенного. Он долго верил, что Катькин папаша приоткрыл ему страшную, стыдную тайну женской души — тайную потребность в страхе и подчинении. Долго верил, пока…
Спорили-то тогда о чем-то другом, о чем — уже и не вспомнить; мало ли о чем тогда спорили! Жизнь еще не рухнула, но уже куда-то неслась, шаталась: в Ленинграде митинги «Памяти», в Тбилиси резня, в Москве путч — все непонятно, всему ищется объяснение — наспех, любое; страсти уже бурлят, но бурление это еще не вытеснило ни литературы, ни истории из их разговоров, — спорят обо всем, вперемешку. И Серега Дроздов, друг его лепший и главный сосновский демократ… А это уже (или еще?) почти что профессия — демократ! Баранок к чаю уже днем с огнем, но мед из старых запасов еще налит в розетки, и самовар еще кипит на боковом столике, и Серега Дроздов, подняв к потолку палец, вещает о ком-то, кто высказал всю русскую душу, обнаружив в ней вечно бабье…
Вот ведь: начисто вылетело из головы, о ком! О Розанове? Бердяеве?.. Читалось тогда все подряд, с упоением. Чтение еще казалось открытием страшных и важных тайн. Это потом все спуталось и забылось ввиду полной неприменимости к обступившему. Как-то очень быстро, почти вдруг выяснилось: книги, объяснявшие все, ничего на самом деле не объясняют. Но это — потом.