Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14



А дней через пять, когда все не то чтобы утряслось… Что тут могло утрястись? Все опять переругались, Пашка клялся и подымал их на смех, Света плакала, он не знал, что и думать, проверка заканчивалась, проверяльщицы уже акт писали, где фигурировали и аквариум, и картина художника Никулина, и еще полтора десятка вещей, и, само собой, рыцарский крест (380 граммов старинного серебра, камни неустановленной ценности…), и уже поговаривали о будущем суде: Копысова с нескрываемым злорадством, Алисочка с тайным сочувствием… Ничего не могло утрястись! Но все как бы привыкли к тому, что случилось, он даже начал составлять собственную записку, объясняя, как попала в музей каждая из утраченных вещей (ни одна не была куплена музеем!), хотя и не знал еще, зачем нужна эта записка, поможет ли… Света укладывалась спать, он сидел, писал, вдруг она позвала его слабым голосом: «Левочка! Что-то не по себе мне…» Сидела на постели бледная, держась за грудь. Он сбегал за ее сердечными таблетками, уложил в постель: «Тихо, тихо, сейчас все пройдет…» Она снова села: «Не могу лежать — нехорошо мне!» Вдруг ее вырвало, он подумал, мол, слава богу, просто чем-то траванулась, бывает… Пока убирал, она сидела, тихо покачиваясь. «Легче стало?» — спросил. «Н-нет, надо „скорую“». Пашки не было, мобильника его тоже, пришлось бежать к Ниточкиным, через три дома. «Скорая» приехала минут через сорок, сняли кардиограмму, врачиха сразу заторопилась. В машину Свету понесли раздетой, на носилках, ему даже ничего не сказали. Он тоже залез в машину, чтоб проводить до больницы, думал, не пустят, ругаться придется, но врачиха ничего, все только торопила водителя: «Быстрей, родненький, циркулярный инфаркт везем!» Тот гнал на совесть. А Света все руку его держала, потом пальцы ее ослабли, похолодели…

«Все! Можно не торопиться», — сказала врачиха санитаркам, бежавшим к машине с каталкой.

Она была совсем молоденькая, беленькая, спокойная… И смерть, верно, была вполне обыденным для нее делом, частью ее работы. Вот и теперь он видел только ее, а не Свету. Лицо ее отдалялось, таяло в яркой голубизне и ореховых перистых листьях…

Он сел, осмотрелся, потянул к себе рюкзачок. Веревка была на месте. Оставалось найти подходящий камень. Небольшой, увесистый и желательно плоский. Он встал, походил вокруг орешины. Один показался ему подходящим. Взвесил его на ладони. Килограмма полтора, самое то. Обвязав его крест на крест веревкой, перешел на другую сторону орешины, под ту самую толстую ветку, на которой устраивал когда-то качели для Пашки. Тут из песчаного откоса выпирал валун, сверху почти плоский, а со стороны речки образовывавший уступ. Небольшой, меньше метра, наверное, но ему должно было хватить. Он встал на него и метнул камень. Тот перелетел через ветку и перетащил за собою веревку. Теперь оставалось его отвязать, сделать хороший узел и затянуть. Веревка повисла примерно в метре перед тем местом, где валун образовывал небольшой обрыв. Проделывая все это, он ни о чем не думал, только под конец похвалив себя, что все помнил и рассчитал правильно. Затем сладил широкую петлю со скользящим узлом, ножом обрезал лишнее и стал на край валуна, осторожно положив петлю на плечи. Оставалось сделать шаг, и все, что мучило его на этой земле, оборвется и отлетит, оставив только орешину и ясное небо над головой, которых он никогда уже не увидит.

Один только шаг… Но он все стоял и думал. Почему-то о том, имеют ли и в самом деле смысл суждения других людей о твоей жизни. Вопрос не имел решения. Точнее, любое решение казалось одинаково верным и обоснованным. Если Бог есть, то людской суд не главный, если его нет, то кто-то же должен судить человека… «А совки — они народ верующий! — отчетливо, у самого уха сказал Серега Дроздов. — Только не в Бога, а так… в какую-то муть». «Когда это он говорил?» — подумал Лев Гаврилович, осторожно снимая петлю со своих плеч. Странно, сколь разные люди считали его совком: и Серега, и Пашка, и Светкины подруги. А ведь он не любил советскую власть, и советское начальство никогда не считало его вполне своим. Он поймал качавшуюся перед ним петлю, подержал и опять отпустил: пусть повисит, окончательно все можно решить и на обратном пути.

Он снова уложил рюкзачок, попил живительной водички из родника, постоял на откосе, поглядел сквозь листву на высокое небо и двинулся дальше. Тропу вдоль реки подзатянуло травою, но все же она была видна еще достаточно, чтоб не сбиваясь продвигаться вверх по течению, переходя в брод ручьи и огибая болотистые заливчики.

Шагал и шагал, как заведенный, и даже почти ни о чем не думал — слишком устал. Когда вышел к Монастырке, были уже легкие сумерки. А может, так только казалось, потому что лес здесь был сумрачный, почти сплошь еловый. Как только люди здесь жили… Впрочем, уже и не жили. От большого, богатого когда-то села осталось четыре избы без постоянных жителей. Говорили, впрочем, что года три назад постоянный житель здесь появился, даже говорили, что он неплохо зарабатывает на переправе разного народа на монастырский остров, куда, к отцу Федору, местному исповеднику, целителю и чуть ли не чудотворцу, стремились многие. Звали этого местного жителя Харон Иванович. И даже по запаху место это было теперь жилое — дымком тянуло оттуда, кизячком… Дымок и в самом деле вился над одной из изб, второй с краю, куда Лев Гаврилович и направился, но его неожиданно окликнули:

— Гаврилыч!

От неожиданности он вздрогнул и остановился. Окликнули вроде бы снизу, от реки, хотя он никого там не видел.

— Да туточки я! Спускайси.

Прямо под обрывом, заросшим ивняком, вдоль которого шел, увидел он невысокого мужичка в зимней шапке. Стоял на мостках, к которым причалена была моторная лодка. Мужичок был стар и помят, казанка его тоже стара и помята, только недавно сколоченные мостки белели свежими распилами.





Спустившись, Лев Гаврилович увидал, что мужичок вроде б знакомый. Жил когда-то в Сосновске, состоял единственным сторожем при всех магазинах Торговой площади.

— День добрый, — сказал неуверенно, — Харитон Степанович?

— Ён, ён! — обрадовался мужик. — Помнишь, значится? Ён! Давай садись в лодку. Отец Федор наказал тебя прямо к нему, как тольки появисси.

— А говорили в городе, что переправщик здесь специальный.

— Харон-то Иванович? Дразнят меня так, как же. Народ не весь и у нас серьезный — всякие ездют…

Он оттолкнулся веслом от мостков и в несколько гребков вывел лодку на чистую воду, мотор чихал, не хотел заводиться, он что-то там подкручивал, покачивал, шнур дергал…

— Погоди! — сказал Лев Гаврилович. — Ты говоришь, отец Федор велел? Да он и знать не мог, мы не сговаривались…

— Может, и не сговаривались, а только он вчера еще говорит мне… — Мотор наконец чихнул громче обычного и затарахтел. — Ну, слава Богу! — Харитон уселся на место, мотор затарахтел громче, лодка, задирая нос, пошла по дуге в основное русло, и то, что конкретно сказал вчера отец Федор своему перевозчику, Лев Гаврилович не расслышал.

II. Пустынь

Того, кого называли теперь отец Федор и почитали едва ли не как новоявленного святого и чудотворца, Лев Гаврилович знал когда-то как Петьку Ивина, любимого ученика своего приятеля Губова, и потому никак не мог воспринимать всерьез то, что нынче о нем говорилось, хотя слава его давно перешагнула границы района и даже области, к отцу Федору приезжали за советом важные люди из Новгорода, Питера и даже самой Москвы. Конечно, Петр — человек умный, но в самом ли деле едут к нему отовсюду, или это одни разговоры, Лев Гаврилович не знал. Сам он не виделся с ним лет уже… да сколько же? Он тогда на похороны матери приезжал. Значит, девяносто четвертый, лето. Двенадцать лет. За двенадцать лет чего только время с людьми не делает! А тогда он из Питера приезжал. Студент чего-то церковного — семинарии или даже академии… Лев Гаврилович, помнится, спросил: с женитьбой, мол, как? Нельзя же попу неженатым. И Петька спокойно, как о чем-то давно и бесповоротно решенном, сказал, что о женитьбе не думает, примет постриг. «Так и не передумал?» — удивился Лев Гаврилович, вспомнив, что Петька и раньше не раз заговаривал о монашестве, причем в самые неподходящие моменты — за рюмкой, а то после какой-нибудь драки… «Монах должен быть послушным, кротким… Как-то, знаешь, не могу тебя представить таким! Помнишь, как мы Кабушкина у тебя вырывали, а ты непременно хотел его задушить…» — «Был такой грех, — усмехнулся Петька. — Гневлив был. Стараюсь себя укрощать. Хотя эту гниду я и сейчас бы… А насчет послушания, так это многие неправильно понимают. Монах дает обет послушания, но не начальству же! Хотя, конечно, были в послушании и у старцев и у архиереев. Но это — если духовными наставниками их признавали, по влечению души, по ее потребности в руководстве. А так послушание монашеское есть постоянное вслушивание в волю Господа, стремление, чтоб воля твоя с нею не расходилась…»