Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 34

Заморами называются рытвины, образующиеся на самой дороге во время таяния снега. Из них очень трудно выбраться раз застрявшим в них проезжим. Поэтому их очень боятся. В рассказе Наумова зовут Заморой крестьянина Максима Королькова, обладающего неслыханным в "интеллигентной" среде свойством — "заедливостью". Из объяснений его односельчан выходит, впрочем, что это странное свойство есть не что иное, как склонность к размышлению, к думе: "Он, Замора-то, — сейчас это в думу вдарится: почему да от чего все это, да где закон экой?" Крестьянам эта склонность кажется совсем неуместной в их быту; они убеждены, что думать — это не "мужичье дело". Конечно, совсем без думы даже и мужику прожить невозможно: "и хотел бы, может, в ину пору жить без думы, да, вишь, дума-то не спрашивает, надоть ее или нет, а сама тебе без опросу в голову лезет". Но душ думе рознь. Иную думу крестьянин может "свободно допущать" к себе, а иную он должен гнать и "давить", как "блажную", т. е. вредную. Блажными думами считаются такие, которые относятся не к собственному хозяйству размышляющего, а к существующим общественным отношениям или хотя бы даже обычаям. Замора спрашивает: "Почему, коли от Бога нет закона вино шить, а ты пьешь, вредительность себе приносишь?" По мнению крестьянина, сообщавшего об этом автору, это была вредная дума, потому что "так" не можно.

"— Отчего не можно, объясни ты мне? — спрашивает его автор.

— Не стать, не мужичье дело в экие думы входить, — горячо отвечает он. — Мужичье дело, батюшка, одно знать: паши, сей, блюди хозяйство, соблюдай, чего с тебя начальство требует, а не вникайся, ни Боже мой…

— Ни во что не виикайся, что бы ни делалось вокруг тебя, а? — Ни в малую соринку!

— А Замора вникал?

— Про то и говорю, что заедался! Дума-то, батюшка, что калач на голодные зубы, приманчива; вдайся только в нее — и не услышишь, как облопаешься.

— Думой-то?

— Ну, помыслом-то про то, да про се, чего тебе вовсе не след знать и ведать" (т. I, стр. 285).

Человеку; привыкшему к "думе", трудно даже и понять, как это можно ею "облопаться". Между тем, бедный Замора действительно заболел от нее; он кончил галлюцинациями и "пророчествами". Нечто подобное же Наумов изображает в этюде "Умалишенный". Крестьянин, начавший "вникаться" в окружающие его порядки, сходит с ума. Когда мы читали этот этюд, нам вспомнилось, какую большую роль играли всякого рода "видения", "гласы", "пророчества" и т. п. в истории нашего раскола. Раскол, несомненно, был одной из форм протеста народа против тягостей, которыми обременяло его государство. В расколе народ протестовал посредством своей "думы", но это была надломленная до горячки больная дума людей, совершенно не привыкших размышлять о своих собственных общественных отношениях. Пока такие люди довольны этими отношениями, они считают, что малейшая перемена в них может рассердить небо; а когда эти отношений становятся очень неудобными, люди осуждают их во имя небесной воли и ждут чуда, вроде появления ангела с огненною метлою, который сметет нечестивые порядки, расчистив место для новых, более угодных Богу.





"Паши, сей, блюди хозяйство, соблюдай, чего с тебя начальство требует, а не вникайся, ни Боже мой!" — так говорит обстоятельный хозяйственный крестьянин. Область, в которой может безопасно вращаться крестьянская мысль, ограничивается пределами крестьянского хозяйства. Занимаясь хозяйством, крестьянин становится в известные отношения к земле, к навозу, к орудиям труда, к рабочему скоту. Допустим, что эти отношения чрезвычайно разнообразны и крайне поучительны. Но они не имеют ничего общего со взаимными отношениями людей в обществе, а именно этими-то отношениями и воспитывается мысль гражданина, именно от них-то и зависит большая или меньшая широта его взглядов, его понятия о справедливости, его общественные интересы. Пока мысль человека не выходит за пределы его хозяйства, до тех пор мысль эта спит мертвым сном, а если и пробуждается; под влиянием каких-нибудь исключительных обстоятельств, то пробуждается лишь для галлюцинаций. Натуральное хозяйство очень неблагоприятно для развития чуткой общественной мысли и широких общественных интересов. Так как каждая данная экономическая ячейка довольствуется своими собственными продуктами, то сношения ее с остальным миром крайне немногосложны, и она совершенно равнодушна к его судьбам. У нас привыкли превозносить чувство солидарности, будто бы в высокой степени свойственное крестьянам-общинникам. Но это совсем неосновательная привычка. В действительности, крестьяне-общинники такие же индивидуалисты, как и крестьяне-собственники. "Фиктивно соединенные в общество круговою порукою при исполнении многочисленных общественных обязанностей, большею частью к тому же навязываемых извне, — справедливо говорит Гл. И. Успенский, — они, не как общинники и государственные работники, а просто как люди, предоставлены каждый сам себе, каждый отвечай за себя, каждый сам за себя страдай, справляйся, если можешь, если не можешь — пропадай" ("Из деревенского дневника"). Правда, это замечание Гл. И. Успенского относится к крестьянам Новгородской губернии, давно уже живущим при условиях очень развитого товарного хозяйства. Но из сочинений Наумова видно, что солидарности не больше и между сибирскими крестьянами, и там бедняк встречает мало сочувствия со стороны односельчан. Уже знакомый нам крестьянин Яшник имел только одну лошаденку Пеганку, изнуренную беспрерывной работой и бескормицей. Часто, выбившись из сил, Пеганка останавливалась на дороге, и тогда ее не могли сдвинуть с места уже ни понукания, ни удары. Яшнику только оставалось припречь самого себя к возу, что немало веселило вою деревню.

"— Ну и рысаки, глянь-ка, братцы, ах, хи-хи-и-и! Того и гляди, что воз-то вдребезги разобьют, а-а-а?

— Целковых сто, поди, пара-то эких стоит, друга, а-а?

— Не купишь и за этакие деньги! Ты погляди только, ведь и рысью-то оба взяли, и мастью-то друг к другу подошли… Словно одной матки дети.

А если по разнице тепереча взять их, братцы, то которая форменней выглядит: корневик, аль пристяжная… а?

Корневик, известное дело, потому у корневика-то хотя шкура цела, только вылиняла, а у пристяжной-то от заплат-то в главах рябит! — галдели деревенские остряки, намекая на множество разновидных заплат, украшавших единственный полушубок Яшника, не снимавшийся с плеч его ни зимой, ни летом" (т. I, стр. 212).

Такое бессердечное издевательство над бедностью возможно только там, где во всей силе царит суровое правило: каждый за себя, а Бог за всех, и где человек, не умеющий собственными силами справиться с нуждою, не вызывает в окружающих ничего, кроме презрения. Недурно выставлено Наумовым равнодушие крестьян к чужому горю и в "Деревенском аукционе". У одного из них продается с аукциона имущество. Из открытых окон его избы слышатся глухие рыдания, сам он сидит на крыльце, уныло свесив голову, а густая толпа крестьян, съехавшихся на аукцион из соседних деревень, теснится вокруг него, осматривая приготовленные к продаже предметы и не обращая на его неподдельное горе ни малейшего внимания. Какой-то парень выгодно купил его мерина, какой-то старик "нагрелся", покупая две сбруи. Этот последний хнычет перед заседателем, прося сбавить чересчур высокую цену сбруи: "сделай милость, бедность", — говорит он. Но эта же самая "бедность" только что собиралась поживиться на счет своего же брата, разоренного неблагоприятным стечением обстоятельств. Он кричит: "Да будь они прокляты все эти кциёны"… Но кричит единственно потому, что его расчет не оправдался, а вовсе не потому, что "кциён" пустил по миру такого же, как и он, крестьянина.