Страница 6 из 17
— Культурный человек, сразу видно: со мной всегда первый здоровается…
— Зверь он лютый, а не человек…
— Мужчина он, конечно, правильный, завсегда тверёзый, строгий…
— Само собой, на деньжаты левые у него нюх, как у гончей…
— Кащей паршивый, он мужа маво, Федюнина Петра, кормильца, на два года оформил…
— А на суде ни слова о том, что Петька Федюнин с ножом на него бросался, — семью, понятно, жалел, детей ведь там трое…
— Не место в милиции такому держиморде — он моему мальчику руку вывихнул…
— Соседский это мальчонка. Было такое дело. Они с приятелем в подъезде женщину раздевать стали. В мальчонке-то два метра росту…
— Человек он необщительный, понять его трудно. Он ведь одинокий, кажется?..
— И если Поздняков не прекратит терроризировать меня своими угрозами, я буду вынужден обратиться в высшие инстанции…
— Дисциплинирован, аккуратен, никакой разболтанности…
— Одно слово — лешак! Дикий человек. С ним как в считалочки у мальцов: папа — мама — жаба — цапа! Я, может, пошутить хотел, а он меня — цап за шкирку и в «канарейку»…
— Вместо того чтобы задержать по закону самовольно убежавшего с поселения тунеядца, участковый Поздняков дал ему возможность безнаказанно улизнуть, несмотря на наше заявление…
— Что же вы, Андрей Филиппыч, не задержали по закону тунеядца? — спросил я Позднякова.
Он растерянно покачал головой:
— По закону, конечно, надо было…
— Но все-таки не задержали?
— Не задержал.
— А что так?
— Ну, закон-то ведь для всех. Он хоть и закон, но не бог все-таки, каждого в отдельности увидеть не может. И строгость его на благо была построена — я так понимаю.
— А в чем благо этого тунеядца? То, которого закон не предусмотрел?
Поздняков задумчиво поморгал белыми ресницами, пожевал толстую верхнюю губу, и я подумал, что любящие люди со временем перестают замечать некрасивость друг друга, она кажется им естественной, почти необходимой. А вот «к. х. н. Желонкина», наверное, всегда видит эти белобрысые ресницы, вытянутые толстой трубкой губы, а желтые длинные клыки ей кажутся еще больше, чем на самом деле. Все это для нее — чужое и потому остро антипатичное.
Поздняков сказал досадливо:
— Не тунеядец он!
— То есть как не тунеядец?
— Убийца — тот, что невозвратимое сотворил, — он и после кары все-таки убийца, как тут ни крути. А если тунеядец сегодня хорошо работает — какой же он тунеядец?
— А этот хорошо работал?
— Хорошо. Ему четыре месяца до окончания срока оставалось. Дружки письмо прислали, что девка его тут замуж выходить надумала — ну, он и сорвался с поселения.
— А вы?
— А я ночью его около дома дождался, в квартиру заходить не стал.
— Не понял: почему в квартиру-то не пошли?
— Соседи мне заявление уже вручили — людишки они вполне поганые, если бы увидели, что я его на дому застукал, тут бы мне его уже обязательно оформлять пришлось…
— А так?
— А так — дал ему леща по шее и на вокзал отвез.
— Не по закону ведь? — осторожно спросил я.
— А еще два года из-за той сикухи по закону — так бы лучше было?
Я неопределенно пожал плечами и спросил:
— Соседи эти, чем они людишки поганые? Долг свой выполнили…
— Не-е, — покачал острой длинной головой Поздняков. — Не тот долг выполняют. Это они мне за парня своего отплачивают, кляузы мелкие разводят…
— Какого еще парня?
— Да вот пишет он на меня все время «телеги», что я ему угрожаю. А чего я ему угрожаю? Хочу, чтобы человеком был, жил по-людски, работал, женился, детей воспитывал.
— Вы мне расскажите поподробнее, что это за парень.
Поздняков поднял на меня блеклые глаза, будто всматривался, потом сказал твердо:
— Если вы насчет той истории, что со мной произошла, то вряд ли он тут может быть причастен. А впрочем… Ну нет, не знаю…
— А вы мне просто так, ради интереса расскажите.
— Да тут и рассказывать особенно нечего. Их фамилия Чебаковы. Отец — завскладом, мать — инвалид третьей группы, в музее смотрительницей работает. Парень родился, когда им уже обоим далеко за сорок было. Сейчас ему двадцать пять, мордоворот на шесть пудов, а для них все Боречка. Две судимости имеет.
— Хулиган?
— Э, кабы! Я ведь почему с ним так бился — тут моя крупная промашка имеется. Он ведь всегда очень спокойный был парень. С хулиганами, с ворами проще — они заметнее. Хамло из них за версту прет, особенно по пьяному делу. Ну, конечно, на учете они все у меня, чуть что — я такого сразу за бока. А этот — тихий, в школу ходит себе, потом в институт. И вдруг его — раз! — и за фарцовку сажают. С иностранцами связался, тряпье скупал и другим стилягам перепродавал. Для меня это как гром с ясного неба. Ну, по малолетству годов определили ему условно, и я ему, естественно, житья не давал — через день ходил домой. К райвоенкому вошел с просьбой, чтобы Бориса Чебакова в армию взяли: армия от всех глупостей лечит, учит жизни с людьми, специальности. Только не брали его в армию, пока судимость не снята.
— Ну, и чем это кончилось?
— Плохо кончилось. Они на меня всей семьей вызверились, будто я хочу Борьку сдать в солдаты, чтобы из него ученого человека не вышло. А я ведь ему доброго хотел. Вот и отправили они его в Ригу, чтобы от меня, изверга, избавить. Он там и загремел по валютному делу…
— Но заявление-то об угрозах совсем недавнее?
— Так он уже отбыл срок, вернулся, отец все инстанции обегал, добился разрешения — прописали его, а Борька снова ни черта не делает.
— А подписку о трудоустройстве вы у него взяли?
— Брал два раза — пригрозил, что возбудим дело о тунеядстве. Пришел в третий, а он мне в нос справку сует: «Можешь теперь, Поздняков, спать спокойно, я самый что ни на есть трудовой человек».
— Кем же он работает? — полюбопытствовал я.
Поздняков оскалил желтые зубы, его мучнистое некрасивое лицо исказилось:
— Сказать стыдно — молодой, здоровый мужик работает этим самым… натурщиком. В художественном училище. Я ему говорю: «Как же тебе, Борька, не совестно срамотой деньги зарабатывать? Да и что это за деньги для взрослого человека — шестьдесят рублей? » А он нахально смеется мне в лицо: «Ты, — говорит, — Поздняков, некультурный, в искусстве ничего не смыслишь, а о заработках моих не тебе печалиться… »
Конечно, в яростном возмущении Позднякова тем, что мужчина может работать натурщиком, было нечто комичное, но я и сам, честно говоря, впервые услышал — в наше-то время! — о такой мужской профессии, просто никогда в голову не приходило.
— Вот она, лень-матушка, разгильдяйство, до чего довести может, — сказал с сердцем Поздняков. — Но парень-то он не злой…
… Рассвет сер и немощен, как мое усталое тело. Холодная тусклая изморось лежит на стекле. Я смотрю в окно и вижу в стеклянном мутном отражении свои седые редкие космы, глубокие складки, шрамами искромсавшие лицо, пот бессилия и страха на челе и никак не хочу, не могу принять неизбежное — согласиться, что я уже старик. Через полтора месяца — 8 ноября 1541 года — мне исполнится сорок восемь лет. Разве это возраст старости? Неужели это намеченный мне предел, за которым вздымаются мрак, пустота, ужас исчезновения?
Какая страшная нелепость: природа даровала долгую жизнь бессмысленным воронам, питающимся падалью, а самому светлому творению своему — человеку — отпустила столь краткий век, пролетающий мгновенно, подобно радостному вздоху.
Тридцать лет назад я был молод и здоров, как гиперборейский бог, и, сидя на скамье феррарского университета, повторял вслед за ученым богословом Мазарди: «И писано у Гиппократа-целителя: старение человеческое происходит от потери природного жара… » Но мне тогда было наплевать, отчего происходит старение человеческое, поскольку я был слишком молод, чтобы относиться серьезно к лекарскому призванию своему, и слишком здоров, чтобы допустить мысль, будто и меня когда-то коснется старость, исторгающая из человека неслышно и неотвратимо природный жар.