Страница 15 из 17
— Азия какая, дикость, — пробурчал Панафидин, взяв наконец себя в руки. — Сотни людей ищут соединение, чтобы исцелить страждущих, а какой-то дикарь травит им здорового человека.
И снова зазвонил телефон. Уже не извиняясь, Панафидин снял трубку:
— Да, я. Здравствуйте. Всеволод Сергеевич… Что Соколов? Три года его аспирантского срока истекли, эксперимент он закончил, пусть теперь уходит и пишет на покое диссертацию. Нет, я его на этот срок к себе не возьму. Мне это неприятно вам говорить, но вы знаете мою прямоту и принципиальность в научных вопросах. Ваш Соколов — парень хоть и неглупый, но неорганизованный и полностью лишенный интуиции синтетика. Он работы не понимает, не имеет к ней вкуса и интереса, он не любит химию. А за прекрасные анекдоты и шутки, которыми он три года развлекал лабораторию, я держать у себя захребетника не стану. Вы уж простите меня, но я лучше в глаза всегда скажу. Пусть сам побарахтается. Нам ведь с вами никто диссертаций не писал, а защищались мы досрочно потому, что свое дело любили и кушать хотели. Ну, этого я не знаю, решайте по своему усмотрению. — И закончил злобно: — Всего вам доброго…
Он помолчал, потом, повернувшись ко мне, сказал:
— И все-таки я думаю, здесь недоразумение. Я не верю, что какой-то химик получил это соединение и не понимает, что у него в руках.
— Вы не верите в возможность случайного открытия этого соединения?
Панафидин раздавил окурок в пепельнице, усмехнулся:
— Ваш вопрос прекрасно иллюстрирует общие представления людей о характере нашей работы. Бродим все впотьмах, вдруг одному повезло: бац! — великое открытие. И как клад извлечено на всеобщее обозрение. Так сейчас не бывает…
— А как бывает? — смирно спросил я, хотя он мне уже прилично надоел своей ученой гоношливостью, но мне не хотелось, захлопнув его дверь, ставить на деле точку. И кроме того, еле заметное и все-таки уловленное мною волнение Панафидина будоражило мой сыскной нюх. Что-то он знал, или догадывался о чем-то, или имел какое-то дельное предположение, но говорить не хотел.
— Наука очень специализировалась. И в каждой ее области масса прекрасных специалистов занимается тончайшими проблемами. И когда совокупность их знаний достигает необходимого уровня, кто-то из них кладет последний кирпичик — часто совсем крошечный кирпичик, — и великое здание открытия завершено.
— Может быть, кто-то и положил уже этот кирпичик в здание метапроптизола?
— Нет, — покачал он головой. — Я ведь сам прораб на сей стройке и знаю, что у кого сделано: мы этот дом еще под крышу не подвели.
— А вдруг, пока вы тут свой храм из кирпичей складываете, вот тот самый отгрохал коробку из бетонных блоков — — и привет?
— Все возможно. Но для этого надо быть в математике — Лобачевским, в физике — Эйнштейном, а в химии — Либихом. У вас есть на примете Либих? — спросил Панафидин, поднялся и сказал: — Я часто задумываюсь над удивительным смыслом своей профессии. Я химик, может быть, это объясняет некоторую мою тенденциозность, но постепенно в моем мировоззрении возник этакий химикоцентризм. Действительно, химия проникает повсюду: страх — адреналин в крови, радость — норадреналин в крови. Кофточки, резиновые покрышки, любовь, платья, костюмы, деторождение, заводы, удобрения, урожай — все становится зависимым от химии. Химия впереди всей человеческой науки…
— Ну а если считать, что все новое — лекарства, идеи, теории, машины, моды — все исходит от науки, то вы — впереди всего человечества! — Я усмехнулся и, не давая возможности Панафидину ответить, спросил: — Не могли бы вы показать мне вашу лабораторию? — И на всякий случай уточнил: — Ту, где вы работаете над метапроптизолом.
— Почему не могу? Пожалуйста…
Панафидин достал из стенного шкафа белый халат, подсиненный, накрахмаленный, выглаженный до хруста, натянул на широкие плечищи.
— Пошли? Вам халат дадут в лаборатории…
Но мы не успели выйти, потому что еще раз позвонил телефон.
— Панафидин. А-а, здравствуй, здравствуй. Да, у меня люди. Я убегаю, позвони через час… Ну, тогда давай договоримся: в субботу без четверти семь у входа в Дом кино. Да, да, мне Гавриловский билеты оставит. Ну, не знаю я — надень что хочешь… Да — во всем. И всегда. И больше никто. И никогда. Всего доброго…
Аквариум с желтоволосой тропической рыбкой, стеклянная дверь, пластиковый бесконечный коридор с неживым дневным светом, поворот налево, переход направо, темный холл, разломленный столбом дымящегося солнца, лестница — два марша вверх, коридор, выкрашенная белилами дверь с табличкой «Лаборатория № 2».
В большой комнате с многостворчатым окном работало четверо.
— Здравствуйте, друзья, — сказал Панафидин.
Люди рассеянно оглянулись, разноголосо прокатилось по комнате:
— Здрас-те, Алексан-Никола-ич…
Ни на мгновение не отрываясь, все продолжали заниматься своим делом. Одна из сотрудниц собирала на длинном столе у торцовой стены грандиозный прибор: в нем было штук пятьдесят колб, разнокалиберных пробирок, стеклянных соединительных трубок, краны, нагреватели. В различные узлы этого хрупкого и очень гармоничного сооружения были вмонтированы электрические датчики, подключены приборы, сигнальные лампы, в овальный герметический баллон литров на десять впаяны похожие на игрушечные лопатки электроды, соединенные с индукционным генератором.
За столом у окна коренастый паренек с модной прической колдовал над прибором.
— Как дела, Сережа? — обратился к нему Панафидин.
Парень помотал головой из стороны в сторону:
— Разваливается продукт, Александр Николаевич.
— Я тебе достал молекулярные сита на три ангстрема, зайди ко мне.
В приборе булькала, закипая, какая-то жидкость. Центром прибора, видимо его главной частью, была крупная трехгорлая колба, под которой курилась паром водяная банька. В среднее, широкое горло опускался гибкий привод от моторчика — двухлопастная мешалка беспрерывно взбалтывала содержимое сосуда. Через правый ввод в колбу спускалась капельница, раздельно сочившая желтые тяжелые бусинки. В левое горло был введен радиационный охладитель — стремительно взлетавшие по трубке пары оседали каплями на омываемом циркулирующей водой стекле и медленно стекали снова в колбу.
Панафидин, остановившийся за моим плечом, сказал:
— Так называемая реакция Гриньяра. Но главная наша надежда там, — он махнул рукой в сторону системы у стены. — Она должна сработать…
И мне послышались в его голосе горечь, усталость, почти отчаяние.
— В чем у вас главная трудность? — спросил я.
— Молекула не держится. В схеме она состоит из нескольких очень больших блоков. Но чтобы устойчиво соединить их, в колбе нужен определенный режим — температура, давление, свет, катализаторы. Для каждой отдельной связи в молекуле мы параметры определили. А все вместе — никак… Это очень трудно.
Да, наверное, это действительно трудно — быть впереди всего человечества.
К нам подошла женщина, которая собирала огромный прибор, поразивший мое воображение. Она сухо кивнула мне и сказала Панафидину:
— У меня с двух часов семинар с практикантами.
— Хорошо, Анюта. Познакомься, это инспектор Тихонов. — Повернулся ко мне: — Анна Васильевна Желонкина, мой заместитель в лаборатории.
Желонкина? Совпадение? Я не мог вспомнить инициалы жены Позднякова — ее объяснение я читал в деле. И на всякий случай, не мудрствуя, спросил:
— Простите, а как фамилия вашего мужа?
— Поздняков, — ответила она быстро и добавила: — Можно подумать, что вы не знаете.
Панафидин удивленно переводил взгляд с Желонкиной на меня, потом сказал:
— Ах да, я же забыл: муж Анны Васильевны тоже в милиции работает…
Желонкина бросила на него короткий взгляд:
— Вы полагаете, что все работники милиции дружат домами?
Я вмешался:
— Мне с вами надо поговорить, Анна Васильевна.
— В четыре часа я буду у себя в кабинете…
Жена Позднякова знала об истории, которая с ним приключилась. И мужу своему не верила. Конечно, она мне этого не сказала, но я видел, что она ему не верит и не жалеет его. Вообще Анна Васильевна Желонкина показалась мне человеком, раз и навсегда усвоившим, что жалость унижает человека. Лицо у нее было грубоватое и красивое, хотя твердые, прямые морщины у глаз и крыльев носа уже наметили тот зримый рубеж, перевалив за который красивая женщина сразу превращается в величественно-каменную старуху.