Страница 47 из 54
— Знаете ли, — сказал Веррол, — я об этом почти не думал. В школе, в университете об этом не думают. Там, наоборот, мешают думать. Теперь все это, конечно, изменят. Мы, по-видимому, — он задумался, — по-видимому, касаемся вопросов, с которыми сталкивались, когда читали древних, когда пытались толковать, например, Платона, но никому и в голову не приходило перевести их с мертвого языка на язык живой жизни…
Он умолк и затем, как бы отвечая на какой-то свой невысказанный вопрос, продолжал:
— Нет. Я согласен с Ледфордом, Нетти, что люди по самой Природе своей исключительны. Разум свободен и общается со всем миром, но женщина может принадлежать только одному мужчине. Все соперники должны быть устранены. Мы созданы для борьбы за существование, борьба — наша сущность; все живущее борется за существование, а значит, и самцы борются из-за самок и по отношению к каждой женщине один одерживает победу. Остальные же удаляются.
— Как животные, — заметила Нетти.
— Да…
— В жизни есть и многое другое, — сказал я, — но в общем это так.
— Но ведь вы не боретесь! — воскликнула Нетти. — Все это изменилось потому, что у людей есть разум.
— Ты должна выбрать, — сказал я.
— А если я предпочитаю не выбирать?
— Ты — уже выбрала.
— Ох, — воскликнула она не без досады. — Почему мы, женщины, всегда рабыни пола? Неужели же наступивший великий век Разума и Света ничего в этом не изменит? И мужчины тоже. Я нахожу все это нелепым. Я не считаю такое решение вопроса правильным, это только дурные привычки прошлого, которое… Инстинкты! Но ведь вы не позволяете вашим инстинктам руководить вами во множестве других дел. Вот я теперь между вами. Вот Эдуард. Я люблю его потому, что он веселый и приятный, и потому, что… ну, просто потому, что он мне нравится. И вот Вилли, частица моего я, моя тайная любовь, мой старый друг. Почему мне нельзя иметь обоих? Разве я не разумное существо, что вы всегда должны думать обо мне только как о женщине? Всегда видеть во мне только предмет борьбы? — Она на мгновение замолчала и вдруг обратилась ко мне с неожиданным предложением: — Останемся вместе, все трое. Не будем расставаться. Разлука — это ненависть, Вилли. Почему бы нам не остаться друзьями? Почему бы не встречаться, не разговаривать?
— Разговаривать? — сказал я. — Разговаривать о таких, например, вещах, как сейчас?
Я взглянул через стол на Веррола, и наши взоры встретились; мы старались взаимно проникнуть в душу друг друга. Это была честная, прямая проверка, откровенная борьба.
— Нет, — решил я. — Между нами это невозможно.
— Никогда? — спросила Нетти.
— Никогда, — убежденно ответил я.
Я сделал над собою усилие.
— В таких вопросах мы не можем бороться с законом и обычаями, — сказал я. — Подобные страсти слишком тесно связаны с нашим сокровенным существом. Хирургическая операция в этих случаях лучше, чем медленно изнуряющий недуг. Моя любовь требует от Нетти всего. Любовь мужчины не преклонение, а требование, вызов… К тому же, — тут я вставил самый веский довод, — я теперь отдался новой возлюбленной, и теперь я изменяю тебе, Нетти. За тобой и выше тебя стоит будущий Город Мира, и я участвую в его строительстве. Дорогая моя, ты только счастье, а он… он зовет меня! И даже если я только кровью своей окроплю камни, положенные в его основание, — я почти надеюсь, Нетти, что такова и будет моя доля, — я все равно хочу участвовать в строительстве этого города.
Я старался говорить как можно более убедительно.
— Никакие сердечные бури, — прибавил я несколько неловко, — не должны отвлекать меня от этого.
Минута молчания.
— В таком случае мы должны расстаться, — сказала Нетти. Глаза у нее были такие, будто ей дали пощечину.
Я утвердительно кивнул головой.
Снова наступило молчание; потом я встал. Мы все трое встали и расстались почти враждебно, без слов. Я остался в беседке один.
Я даже не посмотрел им вслед. Помню только, что почувствовал ужасную пустоту и одиночество. Я снова сел и глубоко задумался.
Вдруг я поднял голову. Нетти вернулась и стояла передо мной, пристально глядя на меня.
— После нашего разговора я все время думаю, — сказала она. — Эдуард позволил мне прийти к тебе одной. И я чувствую, что одна я, может быть, лучше смогу поговорить с тобой.
Я ничего не ответил, и это ее смутило.
— Я не думаю, что мы должны расстаться, — сказала она. — Нет, я не думаю, что нам нужно расстаться, — повторила она. — Люди живут по-разному. Не знаю, поймешь ли ты меня, Вилли. Ведь так трудно высказать то, что чувствуешь. Но мне нужно это высказать. И если нам предстоит расстаться навсегда, я хочу, чтобы было сказано все. Раньше у меня были женские инстинкты и женское воспитание, которые заставляют женщину скрывать свои чувства. Но… Эдуард не все для меня… Пойми, Эдуард не все для меня! Мне хочется как можно яснее высказать тебе это. Одна — я еще не человек. Во всяком случае, ты частица моего я, и я не в силах от тебя отказаться. К тому же я не понимаю, зачем мне от тебя отказываться, Между нами существует кровная связь. Мы вместе росли. Мы вошли в плоть и кровь друг друга. Я понимаю тебя. Право же, теперь я тебя понимаю. Я как-то сразу стала тебя понимать, и теперь я действительно понимаю тебя и твои мечты. Я хочу помогать тебе. Эдуард… У Эдуарда нет никакой мечты… Мне страшно подумать, Вилли, что мы можем расстаться.
— Но мы уже решили, что должны расстаться.
— Но почему?
— Потому что я люблю тебя.
— А зачем мне скрывать, Вилли? Я тоже люблю тебя.
Наши взоры встретились. Она покраснела, но решительно продолжала:
— Ты глупый. Вся эта история глупая. Я люблю вас обоих.
— Нет, — сказал я, — ты сама не понимаешь, что говоришь.
— Ты хочешь сказать, что я должна уйти?
— Да, да. Уходи.
С минуту мы молча смотрели друг на друга, как будто из непостижимых, темных глубин силилось прорваться на поверхность что-то затаенное, невысказанное. Она хотела заговорить и запнулась.
— Но нужно ли мне уйти? — спросила она наконец; губы ее дрожали, и слезы блистали в глазах, как звезды.
— Вилли… — снова заговорила она, но я прервал ее:
— Уходи. Да, уходи!
Мы снова замолчали.
Она стояла вся в слезах, олицетворенное сострадание, стремясь ко мне, жалея меня. Дыхание более широкой любви, которая выведет наконец наших потомков за пределы суровых и определенных обязательств личной жизни, коснулось нас как первое мимолетное дуновение вольного ветра, летящего с небесных высей. Мне хотелось взять ее руку и поцеловать, но я задрожал и понял, что силы изменят мне при первом прикосновении к ней…
И мы расстались, так и не приблизившись друг к другу, и Нетти ушла нерешительным шагом, оглядываясь, ушла со своим избранником, к избранной ею доле, ушла из моей жизни, и мне показалось, что с нею ушел из жизни солнечный свет…
После этого я, вероятно, сложил газету и положил ее в карман. Но последнее, что осталось в моей памяти, — это лицо Нетти, поворачивающейся, чтобы уйти.
Я помню все это очень ясно до сих пор. Я мог бы ручаться за верность каждого слова, вложенного мною в уста каждого из нас. И тут в моих воспоминаниях наступает провал. Я смутно припоминаю, что вернулся на дачу; припоминаю суматоху при отъезде Мелмаунта и отвращение, которое мне внушала энергия Паркера; помню также, что, спускаясь вниз по дороге, я очень хотел проститься с Мелмаунтом наедине.
Быть может, я уже колебался в моем решении навсегда расстаться с Нетти, так как, кажется, собирался рассказать Мелмаунту все подробности нашего свидания…
Я не помню, однако, чтобы мы с ним говорили об этом или о чем-либо еще, мы только наспех пожали друг другу руку. Впрочем, я не уверен. Все это изгладилось из моей памяти. Но я очень ясно и твердо помню, что чувствовал мрачное отчаяние, когда его автомобиль тронулся, поднялся на гору и исчез за холмом. Тут я впервые вполне ясно понял, что, в сущности, эта Великая Перемена и мои новые широкие планы не сулили мне в жизни полного счастья. При его отъезде мне хотелось кричать, протестовать, как будто против какой-то несправедливости. «Слишком рано, — думал я, — слишком рано оставлять меня одного».