Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 187 из 573

Попытаемся, однако, понять Иосифа Виссарионовича (осудить всегда проще). Он давно уже считал себя не только хозяином страны, но и умнейшим, предусмотрительным политиком, способным видеть дальше других, строить будущее по своим планам. Он был уверен, что водит Гитлера за нос, навязав ему мир, оттянув начало войны. А германский фюрер коварно обманул его, выставив недальновидным, чрезмерно доверчивым руководителем. Что теперь думает о нем народ? А что сам он должен о себе думать, из «мудрого» (он уже верил в это) превратившись в обманутого?

Двое суток Иосиф Виссарионович не работал, не желал никого видеть, кроме меня. Один день с утра до вечера пил вино и коньяк, но лишь один день. Понимая, что у него не простуда, не ангина, а совсем иная болезнь, принимал лекарства, подчиняясь мне и Валентине Истоминой. Много спал. А затем порадовал меня предложением прогуляться. Хороший признак! Болея, Иосиф Виссарионович был малоподвижен, не выносил яркого света, особенно солнечного. А стремление двигаться, возобновление интереса к окружающему свидетельствовали о приливе сил, об улучшении состояния.

Ему надоела кунцевская дача, где в любой момент и по любому поводу к нему могли обратиться (позвонить) члены Политбюро. А может, захотелось сменить обстановку: он перебрался на Дальнюю дачу к дорогой сердцу Светлане, да и поближе ко мне.

Наша выздоровительная прогулка получилась несколько странной. Солнечным утром мы вышли на перекресток Рублевско-Успенского и Красногорского шоссе возле Первого поста, но направились не к Знаменскому, как обычно, а к микояновской даче. Само собой получилось: вероятно, потому, что дорога там идет под уклон, ослабленному болезнью Сталину шагать было легче. Этакий природный коридор, с обеих сторон сплошные зеленые стены: мощные стволы старых высоких сосен, под ними густой подлесок. Заросшие травой опушки обдавали нас ароматом цветения нагретой хвои; чуть приметен был запах грибной плесени, который даже в жаркое лето стойко держится в непрогреваемой чаще.

Слева обочина залита горячими лучами, там давно уже отцвели одуванчики, она казалась седой, пушистой от множества белых шариков. А справа, на теневой стороне, одуванчики отцвести не успели, здесь расстилался золотистый ковер. Под кустами много лютиков. Мне нравились те и другие обильные и яркие цветы перволетья. А Сталин вдруг остановился, губы его дрогнули, скривились.

— Желтизна, — сказал он.

— Да, на этой стороне цветы всегда держатся дольше.

— Как ви-и не понимаете, отвратительная желтизна! Цвет измены! раздраженно воскликнул Сталин и принялся яростно топтать одуванчики и лютики, выкрикивая: — Мерзость! Измена! Мерзость!

Бил носком сапога, бил каблуком с такой силой, что вылетали комья земли. Власик, державшийся в отдалении, бросился к нам, не понимая, что произошло: я остановил его резким жестом. А Сталину я не мешал, давая ему возможность разрядиться, излить гнев. И лишь когда лицо покрылось каплями пота, а движения сделались менее резкими, крепко взял его за руку, увлек назад, к Первому посту, где ожидала машина. Никто не должен был видеть его измочаленного, обессиленного, потерянного, поэтому я велел Власику ехать на мою дачу: это близко. И прямо скажу: радовался случившемуся, надеясь, что «взрыв» назрел и миновал, кризис, к счастью, остался позади.

Действительно, после этой вспышки Иосиф Виссарионович почувствовал себя лучше. Реже сморкался. Просветлели, прояснились глаза. Однако был слаб, после обеда сидел часа четыре в беседке в кресле один, подремывая. Мы с дочерью оберегали его покой. А вообще-то никто и не догадался искать его на моей даче. Дозвонилась только Светлана, тревожно спросила, где отец. Я сказал, чтобы она не беспокоилась. А на вопросы Молотова, Берии, Жданова, Кагановича и всех других пусть ответствует: завтра в полдень Сталин будет в своем кабинете. И Поскребышев пусть знает об этом.

Надо было удержать его при себе, оставить на ночь у меня или по крайней мере на Дальней даче, где была Светлана, где Власик позаботился бы, чтобы до «хозяина» никто не дозвонился, не разыскал. Ближе к вечеру, убедившись, что силы Иосифа Виссарионовича восстанавливаются, я предложил ему поехать на наше любимое место отдыха, на Катину гору, где оптимизм и уверенность черпали мы, любуясь величественным спокойным пейзажем. Иосиф Виссарионович охотно согласился. Власик тотчас выслал туда своих охранников.

Да, много на свете чудесных мест, но я приник душой к Знаменскому, к Катиной горе, и ничего не было для меня прекрасней и дороже. А Сталину еще, наверно, нравилось подсознательно и то, что там все же возвышенность, орлиная высота, в какой-то мере напоминавшая ему Кавказ.

Сели на узловатые корни старой сосны, выбивавшиеся из песчаной почвы на самом краю речного обрыва, и долго молчали, оглядывая простор полей, покатый взлобок близкого противоположного берега, извилистую долину Истры. Слева, за молотовской дачей, больше пространства (верст на десять, до Успенского), а справа и впереди больше красоты. Лесной массив тянется от Петрово-Дальнего до невидимого вдали села Степановского. На крутом берегу Истры хорошо различимы в зеленой массе желтые стволы старых высоченных сосен, а дальше леса сливаются в сплошной ковер, лишь в одном месте рассекаемый просекой, убегающей в сторону Нахабино. Все уместилось тут, возле двух речек, Москвы и Истры: и поля, и луга, и леса, и села, и древние храмы — была тут в миниатюре вся наша грешная и святая Русь. Сталин, вероятно, испытывал здесь нечто подобное тому, что испытывал я. Глядя на солнце, спускавшееся между грибановским лесом и колокольней Дмитровской церкви, он произнес:

— Великая Россия! Сколько она вынесла! Татары, поляки, французы — все откатилось и сгинуло, а Россия незыблема. И эта война минует, а Россия останется. — И вдруг, пытливо глянув на меня, спросил: — Как вы считаете, Николай Алексеевич, я теперь обязан уйти в отставку?

— Почему?





— Несостоятельный руководитель, поддавшийся обману, не оправдавший доверие народа. Как поступают в таких случаях порядочные люди?!

— Случай случаю рознь!

Я понимал, насколько трудно было Сталину заговорить об этом, подавив самолюбие. Ему известно было: его растопчут, уничтожат, едва лишится своих постов. Ему припомнят все: и личные ошибки, и ошибки партии на ее трудном, неизведанном пути. Он будет в ответе за голодные годы и раскулачивание, за ссылки и расстрелы, за все государственные просчеты и неудачи. На него «свалят» многое, ему не выжить, не уцелеть, и все же он заговорил об отставке. Совесть требовала?

— Если складывать бремя власти, то не сейчас, — как можно спокойнее возразил я. — Страна и партия лишатся привычного руководства. Начнется разлад, борьба за власть — и это во время войны! Вы в ответе за то, что было, и за то, что есть. Допустили срывы — исправляйте их, а не ввергайте государство в анархию. Не осложняйте положение.

— Вы уверены…

— Это единственно правильный путь. Честный путь. Иначе… Иначе я буду презирать вас.

— Спасибо, — сказал Иосиф Виссарионович. — Другими словами: сам нагадил — сам и убирай?!

— Формулируйте, как хотите. Сейчас важно не увеличивать растерянность, сомнения, а продемонстрировать нашему народу, врагам, всему миру спокойную уверенность. Что мы можем? Сперва определить, что и в какой последовательности делать. Затем энергично решать поставленные задачи. А устраивать самосуд — непозволительная роскошь. Пусть решает история. Добьемся успеха, тогда спрашивайте себя, в отставку или куда… А пока и не заикайтесь. Сейчас это самый большой вред, который только можно было бы принести…

Выслушав мою тираду, Иосиф Виссарионович долго молчал. И спросил вдруг совсем не о том, о чем мы говорили:

— Что сделает Адольф Гитлер, если я окажусь в его руках? Расстреляет? Повесит? Выставит на посмешище?

— Во всяком случае, казнит, конечно, нас с вами.

— Нас?

— Я не отделяю себя, вместе так вместе. Покатятся наши головы.

— У Гитлера есть гильотина?