Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 573



Как еще ублажал Сталин знаменитого писателя? Был, например, создан под руководством А. П. Туполева удивительный по тем временам самолет, на котором испытатель М. М. Громов 17 июня 1934 года совершил первый полет. Представьте себе зарю авиации, когда наиболее развитые страны радовались появлению десятиместных машин. А у нас поднялся в воздух цельнометаллический самолет с фюзеляжем длиной 32,5 метра, общая площадь "жилых мест" в котором превышала 100 квадратных метров! 8 членов экипажа и 72 пассажира! Ничего себе, а? Лишь после войны мировая гражданская авиация достигнет такого уровня! Мы были впереди!

Стоял вопрос: как назвать самолет-гигант? В Политбюро было мнение дать самолету имя "Иосиф Сталин". Но Иосиф Виссарионович почему-то был против. Или не считал эту машину абсолютно надежной (не дай бог, "Иосиф Сталин" потерпит аварию!), или знал, что могут появиться машины и лучше. А может, была очередная политическая интрига: он спросил, кто является самым великим человеком в нашей стране? Я ответил — писатель Максим Горький. Масштаб достижения авиаторов соответствует масштабу его всемирной славы.

Так и получила эта машина свое название. Алексей Максимович был польщен. Естественно: и ему не чужды были простые человеческие ощущения, Но при всем том напряженность между ним и Сталиным продолжала возрастать. И я, не менее Иосифа Виссарионовича, боялся, что струна лопнет со звоном и треском, со всеми эмоциями, свойственными писателям, и мы обретем в лице Горького такого яростного и талантливого обличителя, какого и свет не видывал.

Наверное, по незнанию обстановки я волновался даже больше Сталина. Я ведь не догадывался о той непоправимой утрате, которая вскоре постигнет Алексея Максимовича. 1 мая 1934 года он вместе с сыном был на Красной площади, оба восторгались парадом и демонстрацией (даже Максим, несмотря на определенный скептицизм, был доволен). Затем сын уехал в Подмосковье на весеннюю охоту. Вернувшись, заболел воспалением легких и скоропостижно скончался. Сын умер, отец был убит горем, состарился сразу на много лет. Событие потрясло его, однако не настолько, чтобы он перестал понимать ситуацию. Когда после смерти Максима (не прошло и двух часов) к нему прибыли члены Политбюро, чтобы выразить сочувствие, он нашел в себе силы усмехнуться и сказать: "Это уже не тема. Не будем возвращаться к этому разговору".

Очень скоро выяснилось, что Горький не сломлен. Он продолжал переписываться с корреспондентами во всем мире, он действовал, мыслил, мог додуматься и высказать черт знает что! Но уже новые удары ожидали его. К этому времени в дом Горького вполз и прочно обосновался в нем, стал своим человеком в семье некий молчаливый почтительный тихоня с клиноподобным лицом и всегда печальным взором. Волосы прилизанные, уши прижатые, будто приклеенные. Такой не взорвется, не нашумит, не выскажется открыто, а затаится, уйдет в тень, лелея свои мыслишки и замыслы, — я опасаюсь таких. Выделялись у него только странные клочковатые усики. А самое яркое — четыре эмалированных ромба на красных петлицах. Так выглядел тогда Генрих Григорьевич Ягода [По-настоящему Гершель Иягуда, т. е. Иуда (Примеч. Н. Лукашова.)] — главная фигура а органах безопасности. Вежлив, обходителен, аккуратен — приятный был собеседник за чашкой чая.

Говорил Ягода негромко, пришепетывая, будто стеснялся своей легкой картавости, которая проявлялась, когда он повышал голос. Но, несмотря на недостатки речи, умел заинтересовать, убедить собеседника, во всяком случае, сноха Горького слушала его подолгу и охотно. Утешал овдовевшую женщину и при людях, и наедине: у самого Алексея Максимовича уже не было для этого ни сил, ни желания.

Ну, вдова — это понятно, объяснимо. Но как Ягода добился расположения Горького? Великого писателя не тяготило присутствие Генриха Григорьевича: трапезничал с ним, внимал, узнавая новости. А Ягода не злоупотреблял его терпением: вовремя заводил разговор, вовремя умолкал, удалялся. А главное, пожалуй, вот что. Вся жизнь Горького была отдана литературе, это была среда его обитания, он не мог без нее, как без воздуха. Теперь, ослабев, он меньше читал, меньше встречался с собратьями по перу. Ягода возмещал этот пробел, сообщая Алексею Максимовичу литературные и окололитературные новости. Это представлялось вполне естественным, ведь Ягода имел, хотя и косвенное, отношение к тогдашнему писательскому кругу. Его родственником по жене был известный рапповский лидер Леопольд Авербах, «прославившийся» упорной, беспощадной травлей Есенина, Маяковского, Булгакова… Деятелен Авербах (племянник Якова Мовшевича Свердлова) был зело, хотя литератор слабый, язык не поворачивается называть его писателем. Творческим взлетом Авербаха был очерк о поездке на строительство Беломоро-Балтийского канала вместе с другим деятелем, членом Верховного Суда СССР Ароном Александровичем Сольцем. До небес превознес Авербах этого человека: какой умный, какой демократичный, какой справедливый… Кукушка хвалила петуха.

Однако и это, прости меня Господи, еще не вся дьявольщина. В молодости, до революции, Ягода работал у отца Якова Свердлова — гравера и владельца тайной мастерской по изготовлению фальшивых документов, печатей, а возможно, и денежных знаков. Ученик оказался достойным своего жуликоватого учителя: дважды обкрадывал мастерскую и пускался в бега. Но, растратившись, возвращался к старому Мовше.





Благодаря Якову Свердлову после Октября Ягода получил ответственную должность и начал быстро расти по службе. А вот брат Якова по имени Зиновий (среди близких — Зина) полностью порвал со своей семейкой, отрекся от родственников с их сомнительным прошлым, от их веры, и был проклят грозным ритуальным проклятием. Но Зиновия вскоре усыновил сердобольный писатель Максим Горький, тронутый душевными метаниями молодого человека. Так началась сложная, запутанная, авантюрная биография Зиновия Пешкова. Но нас интересует другое. Скорее всего, Зиновий и ввел своего знакомца Ягоду в горьковскую семью, помог ему сблизиться с Алексеем Максимовичем, с его сыном и снохой.

Представляете, какие прочные, незримые, глубинные нити связывали Свердловых, Ягоду, Авербаха и им подобных людей! Это была липкая паутина, проникавшая всюду, стремившаяся опутать все звенья партийного, государственного аппарата. Считая, что нити этой паутины тянутся к Троцкому, Сталин рвал ее, отсекая то одно, то другое звено. Однако она смыкалась, соединялась снова и снова. Где-то в труднодоступной глубине таились корни родства, общей веры, единой цели.

Короче говоря, Генрих Григорьевич Ягода стал в доме, в семье Горького, своим человеком, обретя доступ во все комнаты, ко всем замкам. Мог выполнить, что сам хотел или что прикажут.

На мой взгляд, не меньше смерти сына отразилась на писателе гибель самолета "Максим Горький". 18 мая 1935 года гигантская машина поднялась над Ходынским аэродромом, над Ходынским (ныне Октябрьское) полем. В тот день должны были «катать» ударников с московских предприятий. А в первый полет над окраинами столицы пошли инженеры н рабочие — непосредственные создатели этой машины. Рядом с "Максимом Горьким" (для контраста, что ли, чтобы подчеркнуть размеры) крутился истребитель И-5, выделывая в опасной близости всевозможные фигуры. Летчик-истребитель Благин был мастером своего дела, но все же зачем такой риск? Лавры Чкалова не давали покоя? А чем руководствовались те, кто разрешил Благину «резвиться» в воздухе?! Пассажиры, ожидавшие на аэродроме своей очереди, ахали, наблюдая за его пируэтами. Но вот истребитель, пытаясь совершить петлю вокруг крыла "Максима Горького", врезался в него, и обе машины, большая и малая, понеслись к земле, разваливаясь на куски.

Нечто символическое узрел во всем этом писатель. Дух его был подавлен.

— Всему конец, — сказал тогда Алексей Максимович. И не ошибся. Выпрямиться, воспрять он больше не смог.

18 июня 1936 года я, по просьбе Сталина, находился в Горках Десятых, где в старом дворце с колоннами лежал Алексей Максимович, страдавший "катаральным изменением в легких и явлениями ослабления сердечной деятельности", как указывалось в медицинском бюллетене. Возле Горького дежурили врачи, которым доверяли Сталин и Берия. Собственно, ночевал-то я в другом месте, неподалеку от Горок Вторых, на Дальней даче, а рано утром приехал во дворец к писателю — по Успенскому шоссе это близко.