Страница 192 из 198
Утром отдохнувшие немцы умылись, доели вчерашний суп и обнаглели. Заговорили громкими уверенными голосами. Оттолкнув Марфу Ивановну, вытащили из печки горшочек с кашей, приготовленный для Людмилки. Солдат с перевязанной рукой зашел в комнату, взял байковое детское одеяльце и разорвал его на портянки.
Ольга ловила на себе быстрые, скользкие взгляды, слышала сальные шуточки, которые немцы отпускали по ее адресу. Особенно изощренно похабничал Ганс – низенький рыжеватый солдат с широкой грудью, с большими, как лопаты, ладонями. Глаза у него были маленькие и сонные. Они оживали только тогда, когда он смотрел на женщину. Это был типичный германский ганс – полуграмотный крестьянин, туповатый и грубый, набравшийся на войне самодовольного чванства. Повязав старенький платок, Ольга выбежала в сарай принести сухих дров для растопки и не заметила, как увязался за ней этот рыжеватый немец. Услышав тяжелые шаги, оглянулась. Ганс приближался к ней, глупо улыбаясь, в уголках мокрых губ пузырилась слюна.
– Ну-ну, моя курочка, не бойся, – бормотал солдат, расставив руки и оттесняя ее в угол, к куче старого сена.
Ольга не испугалась. Он был настолько противен, этот истекающий слюной боров, что даже не внушал страха. Она шагнула к нему, резко бросила по-немецки, будто хлестнула:
– Стой на месте, болван! Иначе будешь иметь дело с гестапо!
Сказала первое, что пришло в голову. Ганс вздрогнул. От удивления у него приоткрылся рот.
– Грязная свинья! Взбесившийся мужлан! Свиная собака! – выкрикивала Ольга, сама распаляясь от своих слов, и вдруг со всего размаху ударила немца по щеке.
Солдат покачнулся и опустил руки по швам. Ольга ударила еще: по левой, по правой. Щетина больно кольнула ладонь. Ганс попятился, с хлюпаньем втягивая ртом воздух.
– Марш отсюда, грязный пачкун! Прочь! Прочь! – кричала она, наступая на него. Солдат задом выбрался из сарая и тяжело потрусил к дому.
Ольга опустилась на деревянную колоду, не в силах сдержать расслабляющий нервный смех. Она пыталась сообразить, что теперь будет. Это хорошо, что ей подвернулось слово «гестапо»… И потом – ее немецкий язык. Солдат может подумать всякое. Нет, конечно, они не посмеют тронуть ее. В крайнем случае она потребует, чтобы доставили в комендатуру.
И все-таки Ольга боялась возвращаться в дом. Как-никак солдат четверо, и кто знает, что взбредет им на ум. Она дождалась, пока на крыльцо вышел Славка.
– Дома спокойно?
– А, ничего, – махнул он рукой. – Растопку неси.
Ольга пошла, прижимая к груди охапку мелких поленьев. В сенях встретился ей тощий солдат с обмороженным ухом. Ольга вздрогнула. А солдат, увидев ее, щелкнул каблуками, замер и стоял неподвижно, пока Ольга проходила мимо. Свалив поленья возле печки, Ольга сразу же ушла в комнату. А немцы, переговариваясь шепотом, начали быстро собираться. Рыжеватый солдат поспешно запрягал во дворе лошадей. Минут через пятнадцать обозники уехали, сунув Марфе Ивановне несколько зеленых кредиток.
Бабка, закрыв ворота, вернулась домой удивленная:
– И что это с ними случилось? – разводила она руками. – Как, скажи, подменили их. То орали, «клеба» просили. Энтот, который воняет, даже ногами топал. А тут вдруг стихли. Еще вот и денег оставили, первый то раз за все время.
– А скотину чем больше бить, тем она послушней становится, – зло произнесла Ольга.
– Да нешто их бил кто?
– Я рыжего по щекам оттрепала.
– Ой, девонька, да как же ты так?!
– Оттрепала и все! И оставьте меня, пожалуйста, – попросила Ольга. – Голова у меня трещит.
Сейчас, после пережитого волнения, ее бил озноб. Она куталась в платок, стараясь согреться.
Днем через Стоялово прошел санный обоз. Лошади сильно подбились на плохой дороге, от них валил пар. Порванная упряжь подвязана была веревками. Остановились немцы на пару часов. Ходили по избам, искали хомуты, шлеи, чересседельники. На колхозной конюшне взяли четырех коней, бросив вместо них замученных до полусмерти.
Григорий Дмитриевич и Герасим Светлов выскочили посмотреть, куда отправились немцы. Они уехали на запад.
– Что, Герасим Пантелеевич, тикает, что ли, немчура-то?
– Кто ж их знает, – пожал плечами Светлов. – Рази поймешь. По большаку, говорят, машины идут ихние. И тоже в ту сторону.
– Через Малявку? Мост-то там старый.
– Держит, значит. А мы до войны тракторы по нем гнать боялись, крюк делали.
Григорий Дмитриевич заметно повеселел. Будто и боль в пояснице ослабла. Не таясь, расхаживал по двору. Улучив минуту, когда никого не было, спросил Василису:
– А ну, комсомолия, парнишка этот, у которого наган, живой-здоровый?
– Демид-то? А что ему сделается.
– Как свечереет, приведи его ко мне. Василиса пристально посмотрела на Григория Дмитриевича, подергала кончик платка.
– Демида приведу. Но если вы чего задумали, то и я с вами.
– А это как тятя твой скажет.
– В таком деле тятя мне не указ!
– Ишь какая! – улыбнулся Григорий Дмитриевич, откровенно любуясь ее молодым, раскрасневшимся и очень уж строгим сейчас лицом.
Василиса ушла. А он сел на бревно и набил махоркой трубочку. Мороз приятно пощипывал кожу. Холодное прозрачное небо подернулось легкой предвечерней дымкой. Казалось, огромным ледяным куполом накрыта была деревня вместе с полями. Темной полосой вмерзла в край небосклона зубчатая кромка леса.
Григорий Дмитриевич смотрел на бугор, на едва видимую отсюда избу Алены Булгаковой. Там, в этом доме, он родился и вырос. Когда он был еще мальчишкой, русские тоже воевали с немцами. Тогда, как и сейчас, тоже опустела деревня. Четыре года жили бабы одни, некому и нечем было пахать. Земля заросла бурьяном. Мало кто из мужиков возвратился с той долгой войны. Но подтянулась молодежь и опять окрепла, встала на ноги деревня.
Так и теперь. Ушел на фронт Иван, но ушел не от пустого места. Оставил себе замену на будущее: трое молодых Ивановичей подрастали под крышей дома его.
Или взять Василису. С малолетства отбивала руки при вдовом отце, управлялась с двумя братишками, с печкой, с коровой, со стиркой. И в школу бегала. Была вроде невидная этакая замухрышка. Только запоминались необыкновенно голубые и чистые ее глаза. А теперь расцвела девка в самое неподходящее время. Тоже для будущего расцвела. Чуть ли не каждый день пишет письма милому дружку своему Дьяконскому Виктору. Пишет и складывает листочки в старую помятую коробку из-под ландрина, в которой, может, еще бабка ее держала иголки да нитки.
«Зря пишешь, – сказал ей однажды Григорий Дмитриевич. – Все равно отправить нельзя». – «А вот наши придут, и отправлю», – спокойно ответила она. И такая непоколебимая уверенность звучала в ее словах, что Григорий Дмитриевич мысленно упрекнул себя в малодушии и бестактности.
Василиса, Игорь, Виктор и Ольга Дьяконские – они уйдут в то далекое время, в которое Григорию Дмитриевичу не удастся заглянуть и одним глазом. Ну что же, каждому свое. Он ведь тоже неплохо пожил, да и поживет еще малую толику… Пусть будет она счастливой, ата сегодняшняя молодежь. Пусть отвоюет последний раз и кончит навсегда. За их спинами подрастут братишки Василисы, подрастут Ивановичи, новорожденный Николка. Может, они в конце концов не будут знать, что такое голод, кровь и разруха.
Может, для них слово «немец» не будет звучать так же, как слово «война»…
«Нет, – жизнь – это штука неистребимая, – с радостной грустью думал Григорий Дмитриевич. – Как ты ее ни топчи, она все равно свое заберет. Ветки обломай – ствол останется. Ствол свали – от корня расти будет!»
Он даже расчувствовался от этих необычных своих мыслей. «Всерьез дедом стал… И спину ломит, и слезы вроде бы близко… Эх, командир, командир, рано еще под уклон-то идти».
– Рано! – громко сказал он.
– Что? – высунулся из сарая Светлов.
– Оружие, говорю, складывать рано. Ты, Герасим, сегодня пилу мне одолжи и топор. Острая у тебя пила-то?