Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 177 из 198

Безлюдная, будто выморочная, лежала деревня, утонувшая в высоких сугробах. Быстро пролетали короткие, тусклые в морозном тумане дни; утомительно долго тянулись ночи. И казалось, что не будет этому конца, что навсегда теперь сковала землю зима, навсегда залегла над миром глухая первозданная тишина.

Григорий Дмитриевич засиделся допоздна возле коптилки. Писал письмо своим, благодарил Ольгу за внука, наставлял Антонину Николаевну, как целесообразней вести хозяйство. Назавтра Василиса собиралась идти в Одуев, сменять на мед какую-нибудь одежонку для ребятишек. С ней отправлял Булгаков письмо и заодно четыре килограмма мяса – в деревне его сейчас было много.

Уже собирался ложиться спать, когда за окном торопко прохрустели шаги, кто-то тихонько заскребся в дверь. Григорий Дмитриевич накинул полушубок, вышел в холодные сени. На всякий случай нащупал ногой топор. За дверью – сдавленный женский голос:

– Отвори. Это я, Алена.

Григорий Дмитриевич поспешно отодвинул засов. Алена в длинной, до пят, шубейке, лицо разрумяненное, глаза блестят под платком. С порога потянула его за рукав, приподнялась на носках, обдала ухо горячим дыханием.

– Ванюша дома, идем скорей!

– Кто? – не понял Григорий Дмитриевич.

– Да Ваня же наш! Ванюша мой! Той ночью еще пришел.

– Откуда он? Целый?

– Сам узнаешь. Скорей только.

Григорий Дмитриевич кое-как натянул полушубок, нахлобучил шапку, сказал Василисе, чтобы закрыла. По деревне шагал крупно, Алена едва поспевала за ним.

– Ой, по задам бы нам надо! Увидит кто, не приведи господи, – причитала она.

Не вошел, а ворвался Григорий Дмитриевич в избу. Иван сидел на лавке возле печи. На загнетке по-стародавнему горела лучина. При ее тусклом неверном свете правил Иван пилу, разводил зубья. Со старшим братом своим поздоровался почтительно. Григорий Дмитриевич притянул его к себе, трижды поцеловал в свежевыбритые щеки, пахнущие земляничным мылом.

Иван, исхудавший, обросший длинным волосом, одет был в постиранную и отглаженную красноармейскую форму, уже изрядно потрепанную. На коленях и на локтях красовались черные заплаты – не нашлось в доме зеленого материала. В углу, вместе с рогачами и ухватами, стояла вычищенная и смазанная винтовка. Пояс с полным подсумком лежал на столе. Возле кружки с молоком – две незаряженные гранаты.

– Ты как? – косясь на оружие, спросил Григорий Дмитриевич. – Совсем или на время?

– По пути завернул, значит, своих проведать. Душа изболелась, – смущенно, будто прося извинения за то, что потревожил всех своим приходом, сказал Иван. – Из окружения выбираюсь. От самого Брянска и еще, значит, дальше… Не утерпел вот, заглянул. Ты не думай, не думай, никто меня не видел, – заторопился он. – Ночью пришел, ночью уйду.

– Не о том речь, – махнул рукой Григорий Дмитриевич. – Наши-то где, знаешь?

– Всякое говорят люди. Одно известно точно: под Тулой фронт стоит. Туда и правлюсь. В крайнем случае на Серпухов крюк сделаю.

– Вот так, прямо в обмундировании? – кивнул Григорий Дмитриевич на шинель с выцветшими петлицами, висевшую возле двери.

– Так и иду, – вздохнул Иван. – Я ведь, Гриша, из армии не отпущенный, красноармейская книжка в кармане.

– Ну, а немцы-то как же? Не нарывался?

– Я ведь по лесам больше. Днем, значит, пересплю в стогу или в хате какой, а ночью дальше. Народ хорошей. Добрый народ – и принимают, и кормят… Если, значит, самим есть что жевать… Одному-то легко мне. В Белеве вот зашел в крайнюю избу погреться. А тут немцы – шасть на постой. Едва успел в подпол залезть. Ну и просидел три дня. Картошку грыз. Ничего. Только без курева тяжко. Ихний дым чую, а у самого горло перехватывает. И кисет при мне был, а боялся махоркой себя выдать… Ну, садись к столу, Гриша. Нам Алена поесть соберет. Ухожу ведь я нынче.

– Скоро?

– К рассвету ближе. Затемно до Засеки доберусь, а там и днем можно. В лесу немца нету. В лесу только наш брат ходит.

Ел Иван не спеша и будто без особой охоты. Григорий Дмитриевич подробно расспрашивал о том, как ранило Игоря. Иван вспоминал о земляках, где и кого привелось схоронить. Незаметно проговорили братья до вторых петухов. Елена, шмыгая носом, собирала вещевой мешок. Набила его дополна, под самую завязку. Иван отстранил жену, вытряхнул содержимое мешка на стол. Обратно положил смену казенного белья, суровое домашнее полотенце, маленький кусочек мыла. В ситцевую тряпку завернул кусок сала и вареное мясо в капустных листьях.

– Ванюшенька, яички возьми, маслица побольше, – просила Алена, всовывая ему свертки.





– Ах, дура-баба, – ласково произнес он, отводя ее руку. – Воробьев-то наших чем кормить будешь?

– Картошка у нас есть. Телку зарезали.

– Скучно на одной картошке-то. Вам тут никто ничего не даст, только взять могут. А я человек служебный. На два дня провианту хватит. Там, глядишь, опять на наркомовскую норму сяду… Ты вот лыжи бы мне приготовила.

Когда вышла Алена в сени, Иван, перематывая портянку, спросил брата:

– Гриша, ты как? Может, со мной подашься? Семьдесят верст – конец невелик.

– А фронт?

– Найдем дырку.

– Нет, Ваня, не ходок я. Поясница житья не дает. До тебя добежал сгоряча, а как назад пойду – не знаю. И семья на мне висит. Три женщины, трое детишек – шесть ртов. А я им отсюда нет-нет да и подброшу кое-чего.

– Смотри сам. Только у немцев когти острые, как бы не зацапали.

– Такой угрозы нету пока. Да и ты мог бы недельку в деревне пожить, отдохнуть. Прятался бы в хате, и не узнал бы никто.

Иван ответил не сразу. Сидел зажмурив глаза, прислонившись спиной к бревенчатой стенке. Потом, встряхнувшись, поднялся, потянулся к винтовке.

– Нет, Гриша, ты мне такое не говори… Не могу я чужаком в собственном доме. Сердце мне такого не позволяет. Или не жить мне, или я в своем доме хозяин.

– Понимаю, Ванюша… Будь я лет на десяток моложе… Впрочем, это пустой разговор. На вот лучше шапку мою возьми. Теплая шапка.

– Спасибо, Гриша.

Иван оделся, потоптался на месте, пробуя, как устроились ноги в пегих домашних валенках. Туго перетянул ремнем шинель, забросил за спину вещевой мешок. Приподняв ситцевую занавеску, посмотрел на печку, где, раскинув голые руки, спали трое его ребятишек. Потянулся было поцеловать, но раздумал, боясь разбудить. Глубоко вдохнул запах детских тел и отошел помрачневший, хмурый. Предложил:

– Сядем перед дорогой.

Алена опустилась возле него на колени, прижалась щекой к ноге. Так и простояла молча, горестно и жадно смотрела в лицо мужа, роняя на валенки частые слезы.

– Не надо, не надо, – отводя взгляд, просил он, гладя ее волосы.

Вышли на улицу. Предрассветная синяя стынь висела над деревней. Обжигал мороз. В заледеневшем воздухе звенел и далеко разносился каждый звук. Иван встал на широкие охотничьи лыжи, подвигал их взад-вперед. Прикуривая от цигарки брата, выдохнул шепотом;

– Эх, Гриш, возвернуться бы мне…

– Ты осторожней там.

– Я уж и так… Только ведь пуля – она дура слепая… Ну, обнимемся, что ли?

Жену поцеловал в мокрые глаза, отцепил от себя ее руки. Оттолкнулся палками и заскользил с холма по укатанной санями дороге.

4 ноября 1941 года. Ленинград. Кажется, праздник встречу в Москве. Если он будет. Отзывают для назначения на новую должность. Уезжаю с тяжелой душой. Опустевший, будто уснувший город. Руины. Обстрелы. Убитые и умершие прямо на улицах. После сухого теплого октября – бесконечный дождь, туман, сырость. Запасы продовольствия мизерные. Нормы урезаны до последнего предела. Но и по таким нормам полностью получают продукты только дети. Остальные – что возможно. К годовщине Октября – праздничный паек. Дети получают по 200 граммов сметаны и по 100 граммов картошки. Взрослые – по пять штук соленых помидоров. Сколько уж времени пытался я найти Альфреда Ермакова. Безуспешно. Считал, что он погиб, как сотни безвестных. А вчера не поверил своим глазам: готовил для утверждения списки награжденных, и вдруг – минометчик Ермаков Альфред Степанович представлен к ордену Красного Знамени. То-то возрадуется Степан! Не думал, не гадал, что сынок так отличится!