Страница 174 из 198
К бабке Анисье постучал с черного хода. Она поднялась сразу, спала чутко, привычная к ночным гостям. Узнав Славку, пустила в горницу. Сгорбленная, крючконосая, похожая на ведьму, смотрела на него слезящимися мутными глазами. Спросила:
– Олька, что ли?
Славка только кивнул. Верно говорили про эту бабку, что она за неделю знает, где кто родится и кто помрет. Одеваясь в углу за занавеской, она бормотала:
– Летом еще приметила. Еще когда мать ее обмывала… Вот оно, – хрипло и громко, так, что Славка вздрогнул, засмеялась старуха. – В один годок бог прибрал и бог дал… Натальей покойницу-то звали. Помню, Натальей. Тощая была покойница, земля ей пухом, мыть легко… А заплатили хорошо, не поскупились.
Славке было жутко слушать это сатанинское бормотание в темной комнате. Он едва не крикнул, чтобы она замолчала. Сдержавшись, попросил жалобно:
– Пойдем, бабушка.
– Как не пойти, касатик, как не пойти… Не поскупились, говорю, за покойницу-то заплатить. А к хорошим людям как не пойти…
До дома Булгаковых шли они долго. Анисья плелась мелкими шажками. Славка вел ее, держа за локоть, маленькую, легкую, закутанную в шаль. Через заборы пересаживал на руках.
– Деда твоего помню, – бормотала она. – Николая-то Протасова, который пожарник. Воем мужикам мужик был, это уж я сама знаю. И хоронили его хорошо. Все помню.
– Скорей, бабушка! Рожает ведь!
– Без меня не родит, касатик. Без меня не можно.
Антонина Николаевна встретила их на крыльце. Стояла неодетая, дрожа от холода. Обняла Славку, говорила, всхлипывая:
– Господи, за что наказание такое! Слушаю, слушаю, а тебя все нету… Машина проехала, а тебя нету…
Славка отвел ее в кухню, посадил к печке. Налил в стакан горячей воды. Антонина Николаевна не могла пить, не слушались губы. Вода стекала с подбородка на платье.
Ольга стонала вымученно, слабо. Иногда раздавался в комнате громкий, почти звериный крик. От такого крика у Славки все будто обрывалось внутри. Он подходил к закрытой двери, слушал, как успокоительно бормочет бабка Анисья.
– Ты, девонька, не боись, не боись, хорошо идет… Потерпи еще. Вот так, вот так полежи. Такое уж устройство у тебя, десять раз родишь, а все девушкой будешь… От таких как ты, девонька, мужиков палкой не отшибешь…
– Осторожней! Полегче! – просила Марфа Ивановна.
– А ты поучи, грамотная, поучи!
Потом Славка незаметно задремал, сидя на стуле. Слышал крики, шаги, громкие голоса, хотел проснуться, но никак не мог выбраться из охватившей его темноты. И когда он наконец открыл глаза, в доме было совсем тихо. Лампа в кухне погашена. На окне розовели ледяные узоры. В комнате Ольги послышалось что-то похожее на мяуканье, приглушенный, не разберешь чей, смех.
Дверь открылась. Вышла бабка Анисья, равнодушно посмотрела на Славку, потянула крючковатым носом воздух, сказала:
– Магарыч полагается.
– Сейчас, сейчас, – радостно отозвалась Марфа Ивановна. – Уж мы порядок-то знаем.
– А я про что говорю. Порядки соблюдаете, вот и везет вам. У других, куда ни кинь, все одни девки идут… Тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы, – сплюнула она. – В больницах этих только девок и родят. Развелось нынче докторов, хлеб у добрых людей отбивают.
– Погоди, Анисьюшка, одну минутку погоди, – ворковала Марфа Ивановна. – Вот ужо завернем Николушку, в тепленькое завернем…
– Ха, – качнула головой Анисья, – ребятенок еще и народиться не успел, а ему уже имя дадено… По деду, значит… Ну, чего видишь-то, ты, анемон, – покосилась она на Славку. – Беги племянника смотреть.
Подумала и сказала, то ли осуждающе, то ли с уважением:
– Увесистый парень. Не каждый день такие бывают.
Дед Крючок, самый никудышный колхозник, известный на всю округу шут гороховый, уехал в город помолиться в церкви, открытой немцами, да заодно обменять на базаре мешок мороженой картошки. Заночевал в Одуеве, а на следующий день вернулся в деревню совсем другим человеком: важным, степенным, будто даже помолодевшим. Уехал в лаптях, а возвратился в черных, почти новых валенках с калошами. Были валенки размера на три велики ему, ноги Крючок высоко не поднимал, боясь выскочить из обувки, шмурыгал по снегу, оставляя за собой след.
Распряг на колхозной конюшне лошадь, по-хозяйски повесил на место хомут. Заложил кобыле корм и сразу же, не заходя домой, направился в избу председателя. Герасим Светлов сидел в ту пору возле обледенелого оконца, сучил дратву. В горнице шмелем жужжала прялка – работала Василиса. Двое меньших детишек перебирали замусоренный горох, рассыпанный в углу на дерюжке.
Григорий Дмитриевич Булгаков, вот уже третью неделю живший у Светлова, лежал на печи, шевеля пальцами босых ног. С тех пор как ушел ночью из дому, он не брился, оброс черной бородой. От безделья, от длительного лежания Григорий Дмитриевич отяжелел. Не то чтобы растолстел, а обрюзг, обмяк. На красной, недавно еще крепкой шее появились складки.
В деревне трудно скрыть что-нибудь от соседей. И хоть заявился Григорий Дмитриевич к Светлову в глухую ночь, ни с кем, кроме Алены, не виделся – вся деревня уже знала о нем. Григория Дмитриевича это не очень тревожило. Народ знакомый, он сам в Стоялове не чужак – люди не выдадут. Однако предпочитал глаза не мозолить. Если кто-нибудь наведывался к Светлову, отсиживался в чулане. Спрятался он и на этот раз.
Дед Крючок обмахнул валенки веником, снял старую заячью шапку, на которой от меха остались только серые клочья. Посмотрелся в зеркало, взял расческу и пригладил жидкие волосики, сохранившиеся на висках да на затылке. Вытянул и без того длинную морщинистую шею, покрутил головой, будто принюхиваясь.
– Что, на цигарку стрельнуть забрел? – спросил Герасим, протянув кисет.
– Без надобности, – дед отстранил его руку. Из кармана полушубка вытащил красную с золотом пачку немецких сигарет в хрустящем целлофане. Прикурил. Чужим, сладковатым запахом потянуло в горнице. Даже ребятишки, заинтересовавшись, оставили свою работу.
Крючок победоносно посмотрел на Герасима. Тот поскреб свою татарскую бороденку, нехотя улыбнулся.
– На финской, в Выборге, накинулись мы спервоначалу на эти финтифлюшки. Картинки красивые. А табак – трава. Один кашель. Зелье куришь, Сидор.
– А по какому такому праву ты, Герасим Пантелеевич, меня Сидором кличешь? – тихо заговорил Крючок.
Казалось, что затевает он очередную шутку, но уж очень злыми были у него глаза, очень уж необычно звучал его голос. Герасим отложил дратву и с удивлением поглядел на него.
– Кто эт-та дал тебе такое право, чтобы человека в возрасте по одному имени кликать? Эт-та тебе советские портфельщики такой закон дали? Нету теперя портфельщиков, ядрена лапоть! И законов их нету!
– Погоди, погоди, – перебил его удивленный Герасим. – Ты в какой это лес поехал? Да ты никогда против такого дела не возражал. Небось и сам фамилии-отчества своего не помнишь.
– Я все помню! – погрозил кривым пальцем дед. – Поизмывались партейные над трудящим классом, и будя!
– Я не партийный, – возразил Светлов.
– Все едино – при Советах в начальстве ходил. А теперь кончилась ваша власть. Под корень, ядрена лапоть! На, читай!
Дед вытянул из-за пазухи помятую бумажку и, положив на стол, бережно разгладил ее. Светлов посмотрел и крякнул от неожиданности. На бланке немецкой комендатуры было отпечатано удостоверение: господин Антипин Сидор Семенович назначается старостой деревни Стоялово, все крестьяне указанной деревни обязаны беспрекословно подчиняться ему.
– Антипин – это ты, значит? – очумело спросил Герасим. – И ведь верно, Антипин. На выборах-то тебя в списки писали.
– Припомнил, ядрена лапоть! Ничего, теперича все вспомнят, – пообещал он. – Видал бумагу по всей форме и с подписом?
– Ну, видел.
– Выкладывай печать, выкладывай ключи от амбаров и от правления. Теперича я хозяин, – торжествовал Крючок.
– Какой ты хозяин!
Василиса подошла к нему, стояла, покачиваясь, скрестив на груди руки. Высокая, гибкая, голубые глаза потемнели от гнева.