Страница 90 из 102
Как-то раз, рассказывая мне о своей очередной экспедиции на Аму-Дарью, он вскользь упомянул, что в тугайных лесах на берегу этой реки ему попался на песке свежий след тигра. «Я тут же составил на этого тигра карточку… Дело в том, что тигров я рассматриваю, знаете ли, как котов; по-моему, для этого есть основания…»
Ну так вот: подобно ему, я рассматриваю ленинградских сфинксов как разновидность львов; для этого оснований, на мой взгляд, тоже более чем достаточно. А стая сфинксов в нашем городе не уступает львиной.
Конечно, на первом месте тут высятся два Аменхотепа III, два «сфинкса из древних Фив в Египте», установленные в 1832 году на набережной перед зданием Академии художеств. Два изображения мало чем примечательного и слабого фараона, более трудов положившего на то, чтобы хоть кое-как отбиться от налетов кочевников, чем на какие-либо активные действия в чуждых пределах, смотрят лежа друг против друга, в глаза один другому и, кажется, испытывают стыд. Ведь египтологи — особенно покойный академик В. В. Струве — давно разгласили всем ленинградцам, что написано на плоском постаменте каждого из них.
Длинная лента замысловатых иероглифов воплощает бессильное хвастовство незадачливого «владыки Верхнего и Нижнего Египта, повелителя обеих Луков, могучего Быка, ужаса сопротивных, строителя многих зданий, равного которому нет и не было в мире», и прочая, и прочая, и прочая…
Удивляться, впрочем, нечего… Если вы нападете в любой старой газете на титулатуру Николая Второго — самодержца Великой, и Малой, и Белой Руси, царя Польского, великого князя Финляндского — и представите себе последние годы его «благополучного царствования» и его конец, вы поймете, что психология монархизма оставалась неизменной на протяжении веков и тысячелетий…
Равняться с этими «главными сфинксами» Ленинграда другим, конечно, трудно: эти — подлинные египтяне; остальные — позднейшие, и часто довольно грубые, подделки.
Вот почему я не буду тут говорить, скажем, о тех четырех, которые украшают Египетский мост через Фонтанку: они спроектированы и отлиты в Петербурге в XIX веке.
Они красивы, но, разумеется, ни малейшего привкуса древности у них нет. Но мне, в связи с ними, интересно вот что.
Пойдите на малолюдную Можайскую улицу у Технологического института. Тут, на правой ее стороне, высится огромный когда-то доходный дом. Войдите в подворотню. Внутри — самый обычный петербургский тесноватый двор, с высоченными стенами, с развешенным на веревках бельем, с крошечным садиком, огороженным заборчиком из выкрашенного зеленым штакетника. И… И, представьте себе, — с двумя точно такими же литыми сфинксами, как там, на Египетском мосту. Это не сфинксы, — скорее, «сфинксихи». Они лежат тут, по-видимому у «бывшего подъезда» некогда стоявшего на этом месте небольшого особнячка, и смотрят пустыми глазами на дрова, на играющих на асфальте ребят, на сохнущие простыни… Откуда они здесь? Кто, при каких обстоятельствах установил их? Не надо большой наблюдательности: это — родные сестры тех, с Египетского моста, отлитые в одной форме… Вероятно, кому-то, обладавшему властью, понравились мостовые скульптуры, и он приказал отлить парочку сверх комплекта и водрузить возле его дома… А может быть, так поступил сам скульптор? Каюсь, у меня до сих пор не хватило пороха выяснить, как все это произошло, хотя сделать это стоило бы.
Едва ли не самыми удаленными от городских центров сфинксами являются те, что лежат по четырем углам изящного фонтана-колодца (видимо, водопойки для царских лошадей) у подножия Пулковского холма, на старой дороге из Царского Села в Санкт-Петербург. Тут же, чуть подальше вверх по холму, есть врезанный в откос храмик-грот, в глубине которого когда-то тоже сочилась струйка воды; у входа тут еще недавно почивали два самых истощенных, самых обтрепанных, самых чахоточных на вид ленинградских льва. Они были изваяны из какого-то непрочного известняка и так изъедены временем и влагой, что смотреть на них было даже огорчительно…
Очень забавные маленькие сфинксы-плебеи со стертыми временем лицами охраняли десятилетие назад вход в аптеку на проспекте Обуховской обороны, недалеко от Володарского моста. Не знаю, почему им не давали покоя: они появлялись то у одного, то у другого крыльца соседних Домов — и наконец исчезли. Смотришь, бывало, на них, вспоминаешь старый Шлиссельбургский тракт начала века с его кромешными купеческими и мещанскими домишками, с его окраинным бытом, с трактирами и «полпивными», — и дивишься: кому из тамошних владельцев могла прийти в голову причудливая идея — украсить подъезд именно сфинксами? А ведь вот — украсил!
Сфинксы у нас есть всякие; я могу указать вам даже на пару чрезвычайно легкомысленных и кокетливых маленьких «сфинксиц», скорее напоминающих кокоток прошлого столетия, нежели свирепые и загадочные мифологические чудовища. Эти два сфинкса-дамочки, изваянные из мрамора, в кружевных чепчиках и таких же ночных рубашонках, покоятся по обеим сторонам лестницы в вестибюле известного здания, бывшего дворца Юсуповых на Мойке, того самого, где был убит Григорий Распутин. Они неплохой работы, и на них стоит зайти посмотреть.
Я пишу эту главку о «живущих рядом» в глубоком убеждении, что так оно и есть. Они — статуи, скульптуры — всегда рядом с нами, и они действительно живут.
Они живут и в некоем возвышенном, историческом смысле и плане. Я помню: в первые недели войны, приехав с фронта в город, я стоял возле фальконетова Петра вместе с другими ленинградцами и с чувством тяжелой тревоги, а в то же время и с некоторым удовлетворением, наблюдал, как исчезали под песчаным укрытием и гордый конь, и его могучий всадник — тот самый, который «над самой бездной, на высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы».
Новая бездна раскрылась теперь перед Родиной; пришло ей время спрятать на некий срок свои сокровища. Гениальный памятник оставался с нами, но мы не хотели и не могли подвергнуть его опасностям бомбежек и обстрелов. Нам было некогда, очень некогда. Нам надо было думать о наших детях и о наших солдатах, о противотанковых рвах и о противовзрывных щелях. Но мы подумали и о нем…
А потом я видел, как в глубоких ямах укрывали на годы беды прекрасных скифских юношей, укрощающих диких коней на Аничковой мосту. И мне же выпало на долю немалое счастье спустя четыре долгих года присутствовать при их исшествии из блокадных могил; видеть, как они снова становились на свои пьедесталы, как бы вглядываясь с недоумением и горечью в руины знакомых домов, в свирепые царапины снарядных осколков на гранитных плитах панели под самыми их ногами, как бы дивясь и радуясь радости ленинградцев, приветствовавших их воскрешение, — символ возрождения многострадального и героического города на Неве.
Я видел тут же неподалеку на Невском — не в тот год, а позднее, — как, возвышаясь над многотонной автоплатформой, стоя во весь рост, направлялся в Петергоф заново отлитый по старым репродукциям, по фотографиям похищенный гитлеровцами Самсон. И его победное шествие сопровождала спокойно-радостная толпа: нам, ленинградцам, было по сердцу видеть и знать, что, залечивая раны своего города, мы восстанавливаем не только его жилые дома, не только заводы и фабрики, вокзалы и рельсы дорог. Мы озабочены и их судьбой, судьбой «живущих рядом» мраморных, чугунных, бронзовых великанов, которыми любовались поколения наших предков, и которых мы хотим оставить для долгой жизни, оставить для наших отдаленных потомков…
Был в Ленинграде один памятник, не вызывавший бурных чувств восторга у знатоков и все же за дни блокады ставший по-особому милым нам, блокадникам. То была Екатерина, окруженная деятелями своего времени, в сквере перед Театром имени Пушкина.
Этот памятник со дней его установки вызывал шутки и нарекания. Не удовлетворял стилистический эклектизм автора, решившего большую монументальную группу в форме, напоминающей издали настольный председательский колокольчик, ручкой которому служит сама фигура императрицы. Памятник этот не был в начале войны обложен мешками с землей, не был убран в какую-нибудь траншею. «Фелица» в своей тяжелой порфире осталась стоять под снегами и ветрами, под бомбежками и обстрелами сорок первого, сорок второго, сорок третьего годов. С Алексеем Орловым, с Безбородко, с милоликой Дашковой, сим любезным президентом Академии наук, с полководцами Суворовым, Румянцевым и светлейшим Потемкиным. Она освещалась то безжалостной блокадной луной, то холодным светом «люстр», которые немецкие разведчики подвешивали над городом перед бомбежками. И мы, блокадники, часто проходили у ее подножия. Из всех крупных скульптур Невского проспекта она единственная «не спустилась в убежище».