Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 98

Через три дня бабушки не стало.

Катя никогда не думала о возможности печального исхода ее болезни. Ей казалось, что раз бабушка обещала вернуться, значит, горевать не о чем, надо ждать. И, когда она не вернулась, девочка решила, что вообще никому в этом мире верить нельзя. Нельзя никого любить — все уйдут, обманут, сделают больно. Ведь даже бабушка ее обманула…

На кладбище она стояла без слез, глядя сухими темными глазами на неестественно желтый, восковой лоб бабушки. Отец плакал, тетя Таня тоже, а Катя крепко сжимала губы и с ненавистью смотрела на утопавшее в цветах родное лицо, испещренное морщинами затянувшегося страдания. Ей было бы легче, если бы она смогла заплакать. Но слез не было. Была лишь обида на человека, бросившего ее, как бросали не раз за ее бесконечно долгую четырнадцатилетнюю жизнь.

С кладбища родственники и соседи черной стаей потянулись в дом. Катя с облегчением скрылась в своей комнате, отказавшись участвовать в поминках.

Взрослые долго произносили траурные речи, звякали бутылками. Булькала водка, наполняя стаканы, а девочка неподвижно сидела, уставившись в темный угол между этажеркой и телевизором, на котором возвышалась аляповатая ваза с оранжевыми шариками физалиса.

«Буду жить одна, — размышляла она, закусив острыми зубами нижнюю губу, чтобы физической болью заглушить сердечную муку. — Ну и отлично, ну и здорово… Пусть только отец со своей Танькой поскорее уедут… Никто теперь за оценки пилить не будет. Ну и замечательно, ну и отлично… Мне же лучше! Никто мне не нужен! Лучше быть одной».

Она так и заснула в одежде, свернувшись клубочком на нерасстеленной кровати. И только во сне из плотно сомкнутых век тайно вырвалась на свободу предательская слезинка.

Наутро отец заявил ей, чтобы она собирала вещи. — Много не бери, только самое необходимое. Из книг — лишь учебники. Остальное привезу, когда машину найду.

— Я никуда не поеду! — Катя вскинула на отца тяжелые, опушенные густыми ресницами глаза. — Я остаюсь здесь.

Отец не обратил на ее слова особого внимания. Он был так растерян после смерти матери, что мысль о том, что у дочери может быть собственное мнение насчет своей будущей жизни, даже не пришла ему в голову. Ему было не до ее мнений и желаний.

Днем выяснилось, что Катя бесследно исчезла.

Ее нашли лишь на второй день в соседнем селе. Она скрывалась на чердаке у знакомого мальчика — наврала ему с три короба, будто отец с мачехой хотят сдать ее в детский дом. Девочку достали с чердака грязную, голодную, клокочущую гневом.

— Я не хочу жить с вами! — Катя решительно вырвала руку из ладони отца.

— Я хочу жить одна!

— Ты пока не можешь решать, с кем тебе жить, — устало заметил отец, измученный двухдневными утомительными поисками. — Ты еще несовершеннолетняя.

— Я останусь в Калиновке! — с вызовом крикнула дочь. — Вы мне не нужны, и я вам тоже! Я не буду с вами жить!

Ни мольбы, ни угрозы не помогали. Помогла сила. Через несколько часов Катя уже сидела рядом с мачехой в заплеванной семечками электричке, которая медленно тащилась к городу.

Макс никак не мог успокоиться. Он по-прежнему был верным другом Тарабрина, по-прежнему был у него на подхвате. По-прежнему без него не обходились ни один фильм режиссера, ни одна вечеринка — но былой уверенности в своей силе уже не было. По-прежнему он был главным действующим лицом режиссерской свиты, но чувствовал, что неудержимо теряет свое влияние на Тарабрина и теперь не может им манипулировать, управляя его тайной страстью — страстью к бутылке.

Кроме того, его настораживали слухи, время от время циркулировавшие в кинематографической среде: будто бы, кроме рассказов из деревенской жизни и сценариев, Тарабрин недавно принялся за мемуары.

— Он сам мне их показывал, — утверждал приятель Макса, сценарист Калимулин. — Даже зачитывал отрывки на вечере у режиссера Чуткевича. Ужасно ядовитая штучка. Он там камня на камне ни от кого не оставил. От тебя, кстати, тоже.

Эта новость неприятно поразила Макса. Интересно, что написал про него этот алкоголик? Вот бы почитать!

Он целыми днями вертелся у Тарабриных, мимоходом заглядывая в бумаги, которые пухлыми стопками громоздились на столе.

Порой Нина, заметив его любопытство, спрашивала ненароком:

— Ты что там ищешь. Макс? Потерял что-то?





— Нет, нет. — Отпрыгнув от стола, Макс смущался, будто его застали за чем-то неприличным.

А между тем слухи о дневнике Тарабрина все больше наводняли охочую до сплетен Москву.

— Там описана его любовная связь с Мышкой… Наша-то Мышка, такая чистая, романтичная, оказывается, в постели вела себя как последняя… — цинично усмехался рассказчик, оглядываясь по сторонам в поисках чужих ушей.

— Там о Мирзоянце целая глава. Все его антисоветские высказывания слово в слово записаны. Ты представляешь, что будет, если это дойдет до компетентных органов?

— Там говорится обо всех. И в таких словах! Про Баранкина черным по белому написано, что тот получил Государственную премию за чужой счет. Будто бы за него снимал фильм какой-то начинающий режиссер, жутко талантливый. А потом этого режиссера нашли в подворотне с отверткой в животе. Вроде бы шпана по пьянке зарезала. Собственными глазами читал!

— Там описывается, где он свою женушку откопал. И такие подробности!

Будто бы она сама к нему в постель лезла, а он ее поганой метлой гнал.

Правда-правда, я сама слышала, собственными ушами!

«Что же он написал про меня?» — мучился Макс. Ничего хорошего Тарабрин про него написать не мог. Впрочем, Руденко в артистической среде считался фигурой скромной и незначительной. Может, про него там вовсе ничего и нет?

Максу никак не удавалось всласть покопаться в архиве режиссера. Все кто-то мешал ему. В крошечной однокомнатной квартире обитало слишком много народа. То дети крутились под ногами, то Нина шныряла поблизости. А тетрадь с мемуарами, в этом он не сомневался, была запрятана в надежном месте. Если уж даже домашние, в число коих входил и сам Макс, не могли ее отыскать…

Тогда он воспользовался существованием мифической тетради, чтобы дать волю своему злому языку. Ему нравилось ссорить между собой людей, говорить им в лицо гадости. Однажды на партийно-кинематографической конференции, на которую Макс затесался совершенно волшебным образом, к нему подсел маститый партработник.

— Ну, что там наш Тарабрин пишет? — снисходительно осведомился чиновник. — Все свои рассказики кропает?

Макс был в тот день жутко зол — при распределении подарков участникам конференции его несправедливо обошли. Он немного опоздал к раздаче, и потому вместо дефицитного продуктового набора с салями, черной икрой и шпротами ему перепал набор второстепенной ценности с докторской колбасой, икрой минтая и килькой в томатном соусе. Кроме того, жутко модный и жутко дефицитный Фолкнер, продававшийся делегатам в книжном киоске, ему тоже не достался. По конференц-карточке продавщица попыталась впарить непопулярного деревенского писателя, каждая страница творений которого изобиловала малопонятными для Макса словами: силос, зябь, яровые, отел, компост…

Потому на безобидный вопрос партработника Руденко ответил неожиданно раздраженно:

— Нет, Ксаверий Феофилактыч, рассказики Иван больше не пишет. Теперь он больше на реальные события упирает.

— Как так?

— За мемуары взялся.

— И что он там… кропает? — насторожился партработник. Мемуары дозволялось писать лишь фронтовикам и партийным активистам, а текст требовалось сверять с идеологическим отделом ЦК.

— А все как есть… Вы же знаете, Тарабрин у нас великий правдолюб! — усмехнулся Макс. — Про вас там у него тоже кое-что имеется.

— Что же?

— А то!.. То, как вы свою любовницу на роль в картине протолкнули. Как вы все пробы с талантливыми артистками зарубили на комиссии, а ее, смазливую бездарность, пропихнули вперед.

Макс с удовольствием наблюдал, как заерзал на сиденье высокопоставленный партаппаратчик, доселе считавший себя абсолютно неуязвимым. ан нет, и его можно пребольно кольнуть в мягкое место!