Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 64

— Даже если иначе всё равно поступить нельзя, — продолжала она. — Вначале это как удар. Требуется время, чтобы справиться с этим, даже если все получается, как тебе нравится. Это словно… — Она помедлила, прижав руки к груди. — Словно вырываешь своё сердце, — продолжала она, — и выбрасываешь его вон. — Она снова помолчала. — Нет, — сказала она, и по её лицу скользнула тень какой-то мысли. — Нет, не то, не выбрасываешь. Нет, — проговорила она и вдруг вся просияла. Это была уже не улыбка, вспыхивающая и гаснущая, точно жестянка, вращающаяся на ветру. Кэсси медленно поднялась со стула, вся сияя, будто светилась изнутри.

— Скажи, Маррей, — и она окинула его медленным, обволакивающим взглядом, от которого невозможно было уклониться, — ты когда-нибудь любил? — И взгляд её требовал ответа; Маррей понял, что придётся ответить.

— Да, — произнёс он, шевельнув пересохшими губами, но вопрос продолжал звучать у него в ушах и точно эхо отдавался в тёмных коридорах и тайниках его существа.

— Если любил, значит знаешь, как все это бывает, когда выдираешь своё сердце, чтобы отдать его возлюбленному, и находишь в этом величайшую радость. Даже несмотря на боль. Даже если твоё сердце никому и не нужно. Даже если над тобой посмеются, а сердце твоё выбросят, словно какой-нибудь пустяк, да и позабудут о тебе. Но, Маррей, послушай, что я тебе ещё скажу.

Она подошла поближе.

— Ведь это не имеет никакого значения, — сказала она, — потому что оно, твоё сердце, и так уже отдано твоему возлюбленному. И что с того, если его выбросят, а о тебе позабудут? Все равно ты нашла своё счастье. Может, это и ужасно, но счастье все же остаётся с тобой. Послушай, Маррей…

Голос её звучал теперь спокойно и по-деловому.

— Давай я лучше расскажу тебе, как он пришёл. Моросил дождь, когда я увидела его вдалеке. Он шёл прямо по раскисшей дороге. Он был похож на зажжённый факел, он будто горел каким-то белым пламенем. Таким белым, что его трудно было увидеть при дневном свете. Он приближался ко мне сквозь дождь, весь мокрый, и всё равно горел, точно факел.

Она замолчала. Затем нагнулась к Гилфорту и спросила:

— А ты знаешь, что он для меня сделал?

— Нет.

— Заставил меня поверить, что я красивая, — сказала она. — А раньше я в это не верила, я этого не чувствовала. Он называл меня «piccola mia». — Она повторила эти слова очень осторожно, бережно выговаривая каждый слог. — Но всему есть конец, — заключила она.

В наступившей тишине до .слуха Маррея донеслось позвякивание столовых приборов. Накрывали к обеду.

— Неужели ты никого никогда не любил? — спросила Кэсси. — А я любила его, но вдруг поняла, что я стара, и я сказала ему: «Возьми деньги, возьми машину и свою девушку и уходи, уходи куда хочешь, только никогда не обижай её». И знаешь, что он сделал?

Маррей покачал головой.

— Он опустился передо мной на колени и поцеловал мне руку. А потом ушёл, но… — Она уже не глядела на Маррея. Она стояла возле него, высоко подняв голову и устремив взгляд куда-то вдаль. — Он ушёл далеко-далеко, и он счастлив, и я тоже счастлива, оттого что смогла сделать его счастливым. Потому что я его очень любила.

Она подняла руки, словно обнимала, ласкала кого-то; взгляд её был устремлён в пустоту; потом закрыла глаза и подалась вперёд, будто прильнула к кому-то. Маррей глядел на её руки, ласкающие пустоту, и понимал, что для неё это не пустота — она видела в ней лицо Анджело.

— Прекрати! — заорал он, так резко поднявшись на ноги, что стул его опрокинулся.

Она открыла глаза, повернулась. Лицо её горело чистым румянцем, как у только что проснувшегося ребёнка.

— Да знаешь ли ты, где он, этот даго? — спросил он.

И прежде чем она успела ответить, прежде чем с лица её сошло выражение утренней свежести, он шагнул к ней и, глядя на неё в упор, крикнул: — Он на том свете, вот он где!

Когда смысл этих слов дошёл до Кэсси, губы её сложились в снисходительную улыбку.

— Он умер на электрическом стуле, — сказал Маррей. — Осуждён, казнён и знаешь за что?

Она все так же снисходительно улыбалась.

— За убийство Сандерленда Спотвуда! — бросил он, чувствуя такой душевный подъем, что он, казалось, сопровождался почти физическим ощущением полёта и свистом ветра. — Казнён за то, что он зарезал Сандера… — Он замолчал. Затем собрался с силами и сказал: — Но он был невиновен.





Маррей задыхался. Кружилась голова. Он знал, что сейчас произойдёт.

— Сандера убила ты, ты!

Свершилось.

Но она снова покровительственно улыбнулась, покачала головой и сказала:

— Ах, Маррей, Маррей, все-то ты придумал, все до единого словечка.

— Черт подери, это правда. И ты это прекрасно знаешь! Ведь ты…

— Ничего глупее я никогда в жизни не слыхала, — проговорила Кэсси. — Бедный Сандер. Он был болен и…

— Послушай, Кэсси, — произнёс он, чувствуя, как кровь стучит у него в висках. — Да неужели ты не помнишь?

Но она с жалостью поглядела на него, улыбнулась и сказала:

— Конечно, помню. Анджело… он ушёл. И теперь он счастлив.

Закрывая за собой дверь, он оглянулся и увидел, что она все ещё стоит с ясным, покойным лицом и глядит не ему вслед, а куда-то вдаль и вся светится, будто лампа в полутьме комнаты.

В холле сестра сказала, что доктор Спэрлин хочет с ним поговорить. Гилфорт ответил, что у него нет времени, бросился к выходу и сел в свою машину.

Машина тронулась и заскользила по дороге, в сумерки, уже сгущавшиеся под тёмной прохладной зеленью старых кленов. Высоко над клёнами он увидел небо, ясное, лимонно-бледное.

Он выехал на ещё залитую светом дорогу, увидел просторные поля, далёкие холмы, высокое небо и, яростно разгоняя машину, чувствовал, что ему становится легче. Он бежал от счастливой улыбки, светившейся на лице этой женщины.

Какое право она имела на это счастье? Он ненавидел её за то, что она была счастлива. Ненависть и гнала его теперь прочь, в бесконечную пустоту холмов и полей.

Но мир не был пуст.

Мир наплывал на него, и каждая деталь вставала с какой-то небывалой отчётливостью: домик, стоящий посреди двора — маленького квадратика, отрезанного проволочной изгородью от поля; огромный кедр, одиноко стоящий во дворе; дом, когда-то выкрашенный в белый цвет, а сейчас тусклый; ржавеющая жестяная крыша; полуразрушенный сарай; старый мул, стоящий на участке возле грязного пруда, сияющего в вечернем свете; тонкая струйка дыма, голубая и сонная, поднимающаяся вверх. Мельчайшие детали бросались ему навстречу с какой-то безжалостной ясностью, будто под микроскопом, — пятна ржавчины на потускневшей жестяной крыше, верёвка с бельём во дворе, следы кур на влажной земле у кухонной двери, где вылили грязную воду.

Все его чувства словно сконцентрировались в одно — в зрение, и зрение это с болезненной отчётливостью воспринимало каждый предмет, каждую деталь, словно Маррей Гилфорт превратился в огромный, воспалённый, кровоточащий глаз, которому приходилось видеть решительно все.

Он чувствовал, что мог бы все простить этому миру; но зачем эти двое малышей, повисшие на проволочной изгороди, окликнули его, принялись махать ему руками? Впрочем, он мог бы простить даже это.

И женщина, кормившая во дворе младенца, зачем-то помахала ему.

Какое право она имела улыбаться, эта женщина с младенцем, когда в груди у него назревало что-то мучительное и невыразимое? Он возненавидел эту женщину.

Он ненавидел и мужчину, что вернётся с поля, гремя по полу своими грубыми башмаками, мужчину в синей рубахе, тёмной от ещё не высохшего пота. Ведь она будет улыбаться ему, эта женщина.

Он понёсся ещё быстрее. Свет залил высокое небо. Поля кончались, уходили в сторону и затем разлетались веером, как карты, брошенные на стол. Далеко в поле мужчина вёл жёлтый трактор по чёрной рельефной земле. Стая чёрных дроздов проносилась высоко в небе, перестраиваясь в воздухе, сверкая крыльями на фоне лимонно-жёлтого неба.