Страница 4 из 17
Но Илличевского губила жадность. С полуопущенными ресницами он уже все в комнате приметил. Скромность обстановки, видимо, его удивила. Серебряные канделябры на круглом столе привлекли его внимание. Друг далеко обогнал его в жизни.
– От брата Козьмы и от матушки благополучны ли известия? – спросил он министра. – Как поживают?
– Здоровы, благодарствую, – ответил Сперанский.
Брат Сперанского был уездный иерей, а мать, старушка-просвирня, жила в селе на покое.
Верный своему правилу – рассевать по империи людей близких для получения сведений, из которых впоследствии могли возникнуть новые важные следствия, министр назначил губернатором в Томск Илличевского, несмотря на его корыстолюбие, и сегодня готовился поговорить об искоренении с его помощью лихоимства в Сибири.
Скоро прибыли два других гостя – старик Самборский с зятем своим Малиновским. Министр встретил старика низким и быстрым поклоном. Старик Самборский был благодетель Сперанского с самого детства. Жену министра с ее матерью именно он вывез из Лондона, где был священником при миссии; потом был он духовником Александра, когда тот был наследником, затем в Венгрии при его сестре; много странствовал и теперь жил на покое, пользуясь влиянием при дворе.
По внешности он ничем не напоминал русского священника, был брит и говорил по-английски. Малиновский, его зять, был худ и прям, застегнут на все пуговицы; розовым лицом, сединою и ясными глазами напоминал англичанина. Лондон, в котором он долго жил, его любимый город, навсегда на нем отразился. Он вел под руку престарелого тестя.
Сперанский позвонил в колокольчик, подали чай; чай пили по-английски – тут же, за круглым столом. Пришел и Франц Иваныч.
Беседа, полуоткровенная-полуделовая, которую министр любил и в которой, как старый ритор и диалектик, был мастером, началась. Самборский знал обо всем, что делалось при дворе. Никогда не задавая прямых вопросов и не добиваясь прямых ответов, Сперанский умел узнать все, что было нужно. Малиновский был зять старика и человек верный, но Илличевский был сегодня лишний. Министр повел беседу. Улыбаясь, он вспомнил, как обыграл его в семинарии Илличевский в карты.
– Но еще гибельнее были для меня ранее суздальские риторы, которые, прибыв к нам, играли в носки. Риторика однажды чуть не повредила мне носа.
Малиновский засмеялся, и Илличевский приободрился.
– Я давно отказался от игры, – сказал Сперанский, – ибо стал замечать, что легко раздражаюсь и делаюсь врагом меня обыгравшего. В моем положении это опасно. Но иногда, признаюсь, жалко. Ветхий Адам силен.
И с тою же улыбкою, без всякого перерыва, сказал Самборскому:
– Итак, кажется, быть статскому образованию. С разных сторон, через разных людей Сперанский добивался, чтобы образование великих князей было статское, а не военное, и они, подав пример дворянству, поступили в университет. Тогда указ об экзаменах, вызвавший столько шума и злобы, стал бы непреложным и непременным. Самборский знал о его намерениях и сочувствовал им.
Для подготовки в университет великие князья могли бы учиться в каком-либо училище. Это изъяло бы их из придворной сутолоки, сплетен и неустройств и было бы для всех полезно. Особое училище было бы именно таким местом.
Илличевский смиренно сидел. Люди были свои, да несколько высоки для полтавского профессора поэзии. Глазки его светились; он поглаживал в самозабвении пальцами подножие серебряного канделябра. Сперанский заметил и улыбнулся. Он вдруг заговорил о Сибири и о лихоимстве, там вкоренившемся; генерал-губернатор Пестель управлял на расстоянии, сидя в столице, а между тем – чудеса, в один прекрасный день Сибири не окажется на месте, ибо она вся будет разорвана.
– Вот на кого, на Дамиана, надежда. Он упорядочит, сначала в Томске, а потом и… Илличевский снял руку с канделябра.
– Нет людей, Андрей Афанасьевич, кроме разве малой горсти своих, нет людей, – сказал Сперанский Самборскому. – Старый люд погряз, новые – кто честен, лот бессловесен. В начале бе слово, но чиновник по ею пору у нас двух слов связать не умеет.
Это была любимая беседа и жалоба. Должно было обнять, охватить, осмыслить и упорядочить все системою. Законы должны были быть стройны и строги. Генералы, расширявшие пространство империи, не только не могли создать равновесия, которое есть средоточие управления, но и были врагами его, ибо не умели понять, что такое порядок. Но не было людей, способных к низшей службе, и подавно не было помощников, способных понять его.
– Недостает общего духа, – сказал вдруг Малиновский.
Сперанский с удовольствием на него поглядел. Он знал его мысли.
Он заговорил, круглые китайские глаза были полузакрыты, как будто не видели ничего кругом, покатый лоб разгладился. Он говорил безостановочно, тихо и ровно, и его собеседники как зачарованные смотрели на него. В конце беседы, которая требовала безусловного молчания всех собеседников, непременно возникала у него новая мысль, порядок статей, новое значение или учреждение, не имевшие, впрочем, видимой связи с беседою. Когда-то в молодости говорил он проповеди, и теперь, как тогда, ему было приятно совершенство, которое он воображал.
Кабинет был привычным местом. Он смотрел на английские часы, и большой маятник, ходивший медленно, по механическим правилам, ему неизвестным, видневшийся в стеклянной дверце, был ему нужен, как и молчаливые собеседники, окружавшие его.
Министр говорил и знал, что его никто не прервет. Он знал силу своей речи и пробовал ее во дворце. Император никогда его не прерывал и к концу беседы казался и был убежденным, согласным на все; стоило министру удалиться, и логика рассыпалась в прах: царь тяготился ею и забывал.
Министр говорил о людях, которые ему нужны; говоря о характерах, он думал об императоре. Нужны люди чувствительные или люди с правилами? Казалось бы, важнее всего доброе сердце. Но кто говорит: человек чувствительный, тот мыслит: человек без правил. Чувствительные люди – это машина, не понимающая своего хода, идущая по слепой привычке, заведенная воспитанием.
Этого не могут понимать читательницы Карамзина.