Страница 15 из 17
Василий Львович сказал кстати, что новые басни Ивана Ивановича "Три путешественника" и "Слон и мышь" возбудили толки. В Москве ими объедаются. В особенности "Три путешественника" – даже не должны называться баснею, по всему это поэма.
Иван Иванович вдруг, на глазах у Александра, преобразился: косые глаза его заблистали.
– Басни – род неблагодарный, никак не дается, – сказал он с улыбкою, – язык наш неподатлив.
– А "Бык и корова"? А "Три путешественника"? – возразил дядя с укоризною.
– Точно, эта баснь, или, по-вашему, поэмка, на счету лучших моих стихотворений, – сказал небрежно Дмитриев. – Москва, видно, еще помнит меня.
Тут же Василий Львович сказал о баснях Крылова, что о них язык сломаешь; о морали их ни слова – все для приказных.
– Мужик гусей гнал в город продавать… И гурт гусиный! – Ык-гу-гнал-гугу!
Дмитриев смеялся.
– Подражательная гармония! У них в "Беседе" только и слышишь! Гусиный крик!
Тут Василий Львович осмелел и сказал, что грех Шишкову тревожить старость Гаврилы Романовича. Воображение отказывается представить, сколько хлопот причиняют ему заседания "Беседы"! По Фонтанке, говорят, ни пройти, ни проехать в дни их сборищ. Заседания вражеской "Беседы" происходили на дому у престарелого Державина, который отдал для них большую залу в своем доме. Члены "Беседы" называли это жертвою на алтарь российского слова, противники говорили, что старик рехнулся.
Постепенно все сановное исчезло в Дмитриеве. Видимо, он был чувствителен к литературным похвалам.
С глубокой грустью, покачав головой, он сказал о своем великом друге:
– Теперь он в Званке, отдыхает. Состарел. Иногда только пропоет по-старому. Но бодр. Ездит ко двору, входит во все. Критикою занят. Пишет все об оде, – сказал он со вздохом, покачав головой.
И прошептал, глядя косыми глазами в разные стороны:
– Не приведи господь пережить себя! Наконец дядя вспомнил о цели своего посещения. У него растет племянник с быстрою памятью и почитатель Ивана Ивановича; начинает кропать уж стихи.
Дмитриев посмотрел в первый раз на Александра. Казалось, ему было неприятно, что мальчик уже кропает стихи: взгляд его был суров.
– Пусть подождет заниматься рифмованием, – сказал он, – молодому лучше читать чужое, чем писать свое.
Дядя скороговоркою сказал, что привез своего племянника с тем, чтобы определить в лицей.
– Я одобряю, – сказал Дмитриев, посмотрев на часы, – это учреждение. Наконец-то начали детей обучать на отечественном языке! Не то нигде не оказывается людей, хотя немного способных к письмоводству!
Дядя, с трепетом ожидая боя часов, не решался прервать своего друга.
– Михаиле Михайлович Сперанский, как, впрочем, и граф Алексей Кириллович, в том согласны, – говорил Дмитриев. – Я тоже со временем хочу учредить в разных местах училища законоведения со всеми пособиями. Без одобрительного свидетельства я более не буду допускать стряпчих к хождению по судам. Довольно с нас невежества и ученичества.
Все литературное и авторское вдруг исчезло в нем. Никто бы не сказал, что еще тому полчаса говорили здесь о стихах.
Наконец Василий Львович попросил о прямом предстательстве за племянника.
Часы пробили семь.
Важным взглядом косых глаз Иван Иванович посмотрел на недоросля. Недоросль был кудряв, несколько сумрачен лицом, с быстрыми глазами. Любезности в нем не было.
– Я поговорю, – сказал министр, вставая, – с графом Алексеем Кирилловичем при встрече. Но он стал так увалчив, нелюдим и скользок, что предвидеть не могу, когда его встречу.
Он улыбнулся гостям, потрепал жесткой, точно деревянной, рукою Александра по голове и проводил их.
Выйдя, дядя осмотрелся кругом и сказал об улице, где жил министр:
– Мрачная местность.
Петербург казался им чужим, громадным и незнакомым городом. Дядя сердился на Александра. Племянник был нелюдим и несколько диковат. Собираясь к Дмитриеву, Василий Львович совсем иначе представлял себе это свидание.
Все шло хорошо, а расстались холодно.
Александр вдруг спросил, где живет Державин.
– Там, – ответил дядя и махнул рукой, – по Фонтанке. Рядом с домом Гарновского. Дом хорош, да старик, говорят, совсем одрях. Ходит по двору в чепце, как старуха, и в полосатом халате. Мурза татарская. Воет под нос псалмы, как дьячок.
Они долго молчали. Затем дядя, повеселев, сказал Александру:
– Бог с ним, с лицеем. Не попадешь в лицей, поступишь к иезуитам. Ты видел их дом? Это прекрасное здание. А басня о трех путешественниках, что ни говори, есть простая баснь, а никак не поэма.
Наконец Тургенев явился. Он был по уши в хлопотах Обмахиваясь платком от мух, он рухнул в кресла и сообщил, что пригласил было к себе аббата Николя, для того чтоб свести его с Васильем Львовичем и представить ему будущего воспитанника, но на днях все переменилось: аббат Николь закрывает свое заведение. В нем появилась странная повальная болезнь, которая скосила многих воспитанников. Аббат недоволен Петербургом, а Петербург – аббатом. Ему сильно противодействует Сперанский; Разумовский за него; главный учитель его пансиона, иезуит отец Септаво, умер. Николь с отчаянья едет в Одессу к своему другу Ришелье. Иезуиты заменят там капуцинов, францисканцев и кармелитов. Это хорошо, по мнению Голицына, а ему, Александру Ивановичу, все равно, и он не видит особых причин для удаления кармелитов. Они полезны были для устроения Крыма. Аббат Николь, чтобы досадить новому лицею, хочет назвать свой пансион в Одессе также лицеем. Между тем на иезуитский коллеж ожидаются гонения. Вообще время для определения Александра выбрали самое неудачное: подождать бы с год, и все разъяснилось бы. Жара такая, что мочи нет.
Василий Львович был как оглушен. Он не отличал капуцинов от иезуитов, и ему не было дела до Крыма. Новый лицей и одесский лицей сбили его с толку. Он понял одно: что пансион Николя, в который он надеялся определить Александра, более не существовал. Все в Петербурге быстро менялось. Он пожалел, что, повинуясь безотчетному порыву родства, взялся определить племянника в пансион, который теперь закрылся. Глубокий смысл любимой маменькиной поговорки "Не твоя печаль чужих детей качать" открылся ему. Он внимательно посмотрел на Александра, недоумевая, как быть с ним и куда девать.