Страница 49 из 50
Он ответил, опять пытаясь улыбнуться:
— Нет, он бросился на меня.
— Неправда, это вы.
— Нет, уверяю вас, что это он.
После нескольких минут молчания, тех минут, когда души как бы сплетаются взглядами, она прошептала:
— О мой дорогой, дорогой Оливье! И подумать только, что я дала вам уйти, что не удержала вас!
Он убежденно ответил:
— Все равно это случилось бы со мною раньше или позже.
Они опять обменялись взглядом, стараясь прочитать самые затаенные мысли друг друга. Он заговорил снова:
— Я думаю, мне уже не выжить. Я слишком страдаю.
Она пролепетала:
— Очень страдаете?
— О да!
Еще ниже склонившись над ним, она прикоснулась к его лбу, потом к глазам, потом к щекам медленными, легкими, бережно-осторожными поцелуями. Она чуть-чуть притрагивалась к нему краями губ, почти беззвучно, как целуют дети. И это длилось долго-долго. Он покорно отдавался этому дождю милых и нежных ласк, которые, казалось, успокаивали и освежали его, потому что его искаженное лицо реже, чем раньше, подергивалось судорогой.
Затем он сказал:
— Ани!
Она перестала целовать его и превратилась в слух.
— Что, друг мой?
— Вы должны дать мне одно обещание.
— Обещаю вам все, что хотите.
— Если я не умру до утра, поклянитесь мне привести ко мне. Аннету, один раз, только единственный раз! Мне так не хотелось бы умереть, не повидав ее… Подумайте… что завтра… в это время… я, может быть… я, наверное, закрою глаза навеки… и больше никогда не увижу вас… ни вас… ни ее…
Она перебила его; сердце ее разрывалось.
— О, замолчите… замолчите… хорошо, обещаю вам привести ее.
— Клянетесь?
— Клянусь, друг мой… Но молчите, не говорите больше. Вы причиняете мне ужасную боль… молчите…
По лицу его пробежала быстрая судорога; он сказал:
— Раз нам остается пробыть наедине лишь несколько минут, не станем терять их, воспользуемся ими, чтобы проститься. Я вас так любил…
Она вздохнула:
— А я… как я все еще люблю вас!
Он прибавил:
— Я узнал счастье лишь с вами. Только последние дни были тяжелы… Это не ваша вина… Ах, бедная моя Ани, как иногда печальна жизнь… и как тяжело умирать!
— Молчите, Оливье. Умоляю вас…
Он продолжал, не слушая ее:
— Я был бы так счастлив, не будь у вас дочери…
— Молчите… Боже мой!.. Молчите…
Он, казалось, скорее размышлял вслух, чем говорил с нею.
— Ах, тот, кто придумал эту жизнь и создал людей, был или слеп, или очень зол!..
— Оливье, умоляю вас… Если вы меня когда-нибудь любили, замолчите… Не говорите так больше.
Он не сводил с нее глаз. Склонившееся над ним лицо было мертвенно-бледно; она сама была похожа на умирающую. И он замолчал.
Тогда она села в кресло, у самой постели, и снова взяла его руку, вытянутую поверх простыни.
— Теперь я запрещаю вам говорить, — сказала она. — Не шевелитесь больше и думайте обо мне, а я буду думать о вас.
Неподвижные, связанные между собою этим жгучим прикосновением, они опять стали смотреть друг на друга. Она держала его лихорадочно горячую руку и поминутно слабо пожимала ее, а он в ответ на этот призыв слегка шевелил пальцами. Каждое это пожатие говорило им о чем-нибудь, вызывало в памяти частичку минувшего прошлого, оживляло померкшие воспоминания об их любви. Каждое это пожатие было затаенным вопросом и каждое было таинственным ответом, но печальны были ответы и печальны вопросы, эти «вы помните ли?» старой любви.
В это предсмертное свидание, которое, быть может, было последним, они мысленно повторили, год за годом, всю историю своей любви. И только потрескивание горящих дров слышалось в комнате.
Вдруг, испуганно вздрогнув, словно проснувшись, он сказал:
— Ваши письма!
Она спросила:
— Что? Мои письма?
— Я мог бы умереть, не уничтожив их.
Она воскликнула:
— Ах, что мне до этого! Какое это имеет значение! Пусть их найдут, пусть прочтут, мне безразлично!
Он возразил:
— А я этого не хочу. Встаньте, Ани. Откройте нижний ящик письменного стола, большой ящик, они там все, все. Их надо сжечь.
Она не двигалась и сидела, вся съежившись, как будто он предлагал ей сделать какую-то подлость.
Он опять заговорил:
— Ани, умоляю вас. Если вы этого не сделаете, вы меня измучите, вконец расстроите, доведете до сумасшествия. Подумайте только: они могут попасть бог весть в чьи руки, в руки нотариуса, лакея… или даже вашего мужа… Я этого не хочу…
Она встала, все еще колеблясь и повторяя:
— Нет, это слишком тяжело, слишком жестоко! Мне кажется, что вы требуете от меня сжечь наши сердца.
Он молил ее, и лицо его было искажено тоскою.
Видя, как он страдает, она покорилась и подошла к столу. Выдвинув ящик, она увидела, что он набит до краев множеством писем, и на всех конвертах узнала две строки с адресом, который она так часто писала. Эти две строки — имя адресата и название улицы — она знала так же хорошо, как свое собственное имя, как знают те несколько слов, в которых сосредоточены вся надежда и все счастье жизни. Она смотрела на эти маленькие четырехугольники, в них было все, что она сумела сказать о своей любви, все, что она могла оторвать от себя и отдать ему в нескольких каплях чернил, на белой бумаге.
Он с усилием повернул голову, чтобы посмотреть на нее, и еще раз сказал:
— Сожгите их поскорее.
Тогда она взяла две пачки писем и несколько мгновений держала их в руках. Они казались тяжелыми, скорбными, живыми и умершими, — ведь в них было так много различных чувств, мечтаний, таких милых, которым ныне уж конец. В ее руках сейчас была душа ее души, сердце ее сердца, сущность ее любящего существа, и ей вспомнилось, в каком упоений восторга набрасывала она некоторые из этих писем, как ликовала от счастья, что живет, обожает кого-то и говорит ему о своем обожании.
Оливье повторил:
— Сожгите, сожгите их, Ани.
Одним взмахом рук она кинула обе пачки в камин, и листки рассыпались, упав на дрова. Затем она схватила из ящика другие письма и бросила их поверх, потом еще и еще, быстро наклоняясь и мгновенно выпрямляясь, чтобы поскорее кончить эту ужасную работу.
Когда камин наполнился, а ящик опустел, она замерла в ожидании, глядя, как полузаглохшее пламя ползет по краям этой горы конвертов. Оно нападало на них сбоку, грызло их углы, пробегало по полям бумаги, угасало, снова вспыхивало, ширилось. Скоро вся эта белая пирамида была опоясана живым, ярким пламенем; оно залило светом комнату, и этот свет, который озарял неподвижно стоящую женщину и лежащего мужчину, был их сгоравшей любовью, превращавшейся в пепел.
Графиня обернулась и при этом ярко вспыхивающем освещении увидела своего друга: Оливье, с блуждающим взглядом, склонился над краем постели.
— Все? — спросил он.
— Да, все.
Но прежде чем подойти к нему, она бросила последний взгляд на догоревшие остатки и увидела, как по куче полусожженной, уже покоробившейся и почерневшей бумаги течет что-то красное. Можно было подумать, что это капли крови. Они, казалось, сочились из самого сердца писем, из каждой буквы, как из раны, и тихо стекали в пламя, оставляя за собой пурпурный след.
Графиню словно ударило что-то, ее охватил сверхъестественный ужас, она отшатнулась, как если бы на ее глазах кого-то убивали, но потом поняла, вдруг поняла, что это просто таяли сургучные печати.
Тогда она вернулась к больному и, нежно приподняв его голову, осторожно положила на середину подушки. Но он потревожил себя, и боли усилились. Теперь он задыхался, лицо его было искажено жестоким страданием, и он, казалось, перестал сознавать, что она здесь.
Она ждала, чтобы он успокоился немного, открыл напряженно сомкнутые веки и взглянул на нее, сказал бы ей еще какое-нибудь слово.
Наконец она спросила:
— Вам очень больно?
Он не ответил.
Она наклонилась над ним и прикоснулась пальцем к его лбу, чтобы заставить его взглянуть на нее. Он действительно раскрыл глаза, растерянные, безумные глаза.