Страница 86 из 104
– Был на Литейном, там стреляли, но, кажется, в воздух…
– Что же на все это скажешь?
– Не знаю. По-моему, правительство серьезно теперь должно взяться за подвозку продовольствия.
– Поздно! – закричал Струков, ударяя по стеклянной доске столика. – Поздно!.. Мы сами свои собственные кишки сожрали… Войне конец, баста!.. Знаешь, что на заводах кричат? Созыв Совета рабочих депутатов – вот что они кричат. И никому, кроме Советов, не верить!
– Что ты говоришь?
– Это самый настоящий конец, голубчик! Самодержавие лопнуло… Протри глаза… Это и не бунт… Это даже не революция… Это начало хаоса… Хаосище… – На лбу Струкова, поперек, под каплями пота, надулась жила. – Через три дня – ни государства, ни армии, ни губернаторов, ни городовых… Сто восемьдесят миллионов косматых людей. А ты понимаешь, – что такое косматый человек? Тигры и носороги – детские игрушки. Клеточка распавшегося организма – вот что такое косматый человек. Это очень страшно. Это – когда в капле воды инфузории грызут инфузорий.
– А ну тебя к черту, – сказал Телегин, – ничего такого нет и не будет. Ну да, – революция. Так ведь и слава богу.
– Нет! То, что ты видел сегодня, – не революция. Это распадение материи. Революция придет еще, придет… Да мы-то ее с тобой не увидим.
– А может быть, и так, – сказал Иван Ильич, вставая, – Васька Рублев – вот это революция… А ты, Струков, нет. Уж очень ты шумишь, заумно разговариваешь…
Иван Ильич вернулся домой рано и сейчас же лег спать. Но забылся сном лишь на минуту, – вздохнул, тяжело повернулся на бок, открыл глаза. Пахло кожей чемодана, стоявшего раскрытым на стуле. В этом чемодане, купленном в Стокгольме, лежал чудесной кожи серебряный несессер – подарок для Даши. Иван Ильич чувствовал к нему нежность и каждый день разворачивал его из шелковистой бумаги и рассматривал. Он даже ясно представлял себе купе вагона с длинным, как в нерусских поездах, окном и на койке – Дашу в дорожном платье; на коленях у нее эта пахнущая духами и кожей вещица – знак беззаботных, чудесных странствий.
Иван Ильич глядел, как за окном в мглистом небе разливались грязно-лиловым светом отражения города. И он ясно почувствовал – с какою тоскливой ненавистью должны смотреть на этот свет те, кто завывал сегодня о хлебе. Нелюбимый, тяжкий, постылый город… Мозг и воля страны… И вот он поражен смертельной болезнью… Он в агонии…
Иван Ильич вышел из дому часов в двенадцать. Туманный широкий проспект был пустынен. За слегка запотевшим окном цветочного магазина стоял в хрустальной вазе пышный букет красных роз, осыпанных большими каплями воды. Иван Ильич с нежностью взглянул на него сквозь падающий снег.
Из боковой улицы появился казачий разъезд – пять человек. Крайний из них повернул лошадь и рысью подъехал к тротуару, где шли, тихо и взволнованно разговаривая, трое людей в кепках. Люди эти остановились, и один, что-то весело говоря, взял под уздцы казачью лошадь. Движение это было так необычно, что у Ивана Ильича дрогнуло сердце. Казак же засмеялся, вскинул головой и, пустив топотавшую зобастую лошадь, догнал товарищей, и они крупной рысью ушли во мглу проспекта.
Близ набережной Иван Ильич начал встречать кучки взволнованных обывателей, – видимо, после вчерашнего никто не мог успокоиться: совещались, передавали слухи и новости, – много народу ушло к Неве. Там, вдоль гранитного парапета, черным муравейником двигалось по снегу несколько тысяч любопытствующих. У самого моста шумела кучка горланов, – они кричали солдатам, которые, преграждая проход, стояли поперек моста и вдоль до самого его конца, едва видного за мглой падающего снега.
– Зачем мост загородили! Пустите нас!
– Нам в город нужно.
– Безобразие, – обывателей стеснять…
– Мосты для ходьбы, не для вашего брата…
– Русские вы или нет?.. Пустите нас!
Рослый унтер-офицер, с четырьмя «Георгиями», ходил от перил до перил, звякая большими шпорами. Когда ему крикнули из толпы ругательство, он обернул к горланам хмурое, тронутое оспой, желтоватое лицо:
– Эх, а еще господа, – выражаетесь. – Закрученные усы его вздрагивали. – Не могу допустить проходить по мосту… Принужден обратить оружие в случае неповиновения…
– Солдаты стрелять не станут, – опять закричали горланы.
– Поставили тебя, черта рябого, собаку…
Унтер-офицер опять оборачивался и говорил, и хотя голос у него был хриплый и отрывистый – военный, в словах было то же, что и у всех в эти дни, – тревожное недоумение. Горланы чувствовали это, ругались и напирали на заставу.
Какой-то длинный, худой человек, в криво надетом пенсне, с длинной шеей, обмотанной шарфом, вдруг заговорил громко и глухо:
– Стесняют движение, везде заставы, мосты оцеплены, полнейшее издевательство. Можем мы свободно передвигаться по городу или нам уж и этого нельзя? Граждане, предлагаю не обращать внимания на солдат и идти по льду на ту сторону…
– Верно! По льду! Урра!.. – И сейчас же несколько человек побежало к гранитной, покрытой снегом лестнице, спускающейся к реке. Длинный человек в развевающемся шарфе решительно зашагал по льду мимо моста. Солдаты, перегибаясь сверху, кричали:
– Эй, воротись, стрелять будем… Воротись, черт длинный!..
Но он шагал, не оборачиваясь. За ним, гуськом, рысью, пошло все больше и больше народу. Люди горохом скатывались с набережной на лед, бежали черными фигурками по снегу. Солдаты кричали им с моста, бегущие прикладывали руки ко рту и тоже кричали. Один из солдат вскинул было винтовку, но другой толкнул его в плечо, и тот не выстрелил.
Как выяснилось впоследствии, ни у кого из вышедших на улицу не было определенного плана, но когда обыватели увидели заставы на мостах и перекрестках, то всем, как повелось издавна, захотелось именно того, что сейчас не было дозволено: ходить через эти мосты и собираться в толпы. Распалялась и без того болезненная фантазия. По городу полетел слух, что все эти беспорядки кем-то руководятся.
К концу второго дня на Невском залегли части Павловского полка и открыли продольный огонь по кучкам любопытствующих и по отдельным прохожим. Обыватели стали понимать, что начинается что-то, похожее на революцию.