Страница 74 из 89
— Уймись, Степан, — миролюбиво сказал Ларька. — Чего теперь?
Федор тронул Ларьку за руку, показал: молчи.
Степан плакал, стоя на коленях, отвернувшись лицом к Волге.
— Дайте один побуду, — попросил он тихо.
Есаулы пошли к шатру. Но из виду атамана не упускали. Он все сидит, оперся локтями на колени, чуть покачивается взад-вперед.
— Старуха… выбила из колеи, — сказал Сукнин.
— Не старуха… Наш недогляд, Федор: надо было перехватить Куприяна, научить, как говорить. А то и вовсе не пускать, завтра бы рассказал.
— Куприян, конешно… Но старуха! У меня давеча у самого волосья на голове зашевелились, когда она завыла. Откуда вывернулась, блажная?
— Васька-то что же, помирает?
— Видно… Вот ишо змею на груде отогрели, — Шелудяк, дармоед косоглазый, — жестоко сказал Сукнин. — Он там воду мутит. Васька ослаб, он верх взял.
— Зачем они Львова-то решили?
— Спроси! Шелудяк все.
Тихо говорили между собой у шатра есаулы. И поглядывали в сторону берега: там все сидел атаман и все тихо покачивался, покачивался, как будто молился богу своему — могучему, древнему — Волге. Иногда он бормотал что-то и тихо, мучительно стонал.
Луна поднялась выше над крутояром; середина реки обильно блестела; у берега, в черноте, шлепались в вымоины медленные волны, шипели, отползая, кипели… И кто-то большой, невидимый осторожно вздыхал.
Позже Степан взошел в небольшую лодку тут же, неподалеку, прилег на сухую камышовую подстилку и заснул, убаюканный прибрежной волной. И приснился ему отчетливый красный сон.
Стоит будто он на высокой-высокой горе, на макушке, а снизу к нему хочет идти молодая персидская княжна, но никак не может взобраться, скользит и падает. И плачет. Степану слышно. Ему жалко княжну, так жалко, что впору самому заплакать. А потом княжна — ни с того ни с сего — стала плясать под музыку. Да так легко, неистово… как бабочка в цветах затрепыхалась, аж в глазах зарябило. «Что она? — удивился Степан. — Так же запалиться можно». Хотел крикнуть, чтоб унялась, а — не может крикнуть. И не может сдвинуться с места… И тут увидел, что к княжне сбоку крадется Фрол Минаев, хитрый, сторожкий Фрол, — хочет зарубить княжну. А княжна зашлась в пляске, ничего не видит и не слышит — пляшет. У Степана от боли и от жалости заломило сердце. «Фрол!» — закричал он. Но крик не вышел из горла — вышел стон. Степана охватило отчаяние… «Срубит, срубит он ее. Фро-ол!..» Фрол махнул саблей, и трепыхание прекратилось. Княжна исчезла. И земля в том месте вспотела кровью. Степан закрыл лицо и тихо закричал от горя, заплакал… И проснулся.
Над ним стоял Ларька Тимофеев, тряс его.
— Степан!.. Батька… чего ты?
— Ну? — сказал Степан. — Что?
— Чего стонешь-то?
Степан сел. Горе стояло комом в горле… Даже больно. Степан опустил руку за борт, зачерпнул воды, донес, сколько мог, ополоснул лицо. Вздохнул.
— Приснилось, что ль, чего? — спросил Ларька.
— Приснилось…
Как-то странно ясно было вокруг. Степан поднял голову… Прямо над ним висела — пялилась в глаза — большая красная луна. Нехороший, нездоровый, теплый свет ее стекал на воду; местами, где в воде отражались облака, казалось, натекли целые лывы красного.
— Душно, Ларька… Тебе ничего?
— Да нет, я спал, пока ты не застонал…
— Застонал?
— Ну. Что за сон такой?
— Не знаю… дурной сон. Не помню. Выпил лишнее. Ты чего тут?
— Спал здесь…
Степан вспомнил вчерашнее… казака Куприяна… Опустил голову и коротко простонал.
— Выпить, можеть?.. — посоветовал Ларька.
— Нет. Ларька… тебе не страшно? — спросил Степан.
— О! — удивился Ларька.
— Нет, не так говорю: не тяжко? Душно как-то… А?
— Да нет… С чего? — не понимал Ларька.
— Ладно… Так я — хватил вчера лишка, правда.
— Похмелись!
— Иди спать, Ларька… Дай побыть одному.
Ларька, успокоенный мирным тоном атамана, пошел досыпать в шатер.
Все спали; огромная, светлая, красная ночь неслышно текла и стекала куда-то в мир чужой, необъятный — прочь с земли.
Рано утром, едва забрезжил рассвет, Степан был на ногах.
Лагерь еще спал крепким сном. Весь берег был сплошь усеян спящими. Только там и здесь торчали караульные. Да у самой воды, в стороне от лагеря, спиной к нему, неподвижно сидел одинокий человек; можно было подумать, что он спит так — сидя. И хоть это было не близко, Степан узнал того человека и через весь лагерь направился к нему.
Это был Матвей Иванов. Он не спал. Увидев Степана, он вздохнул, показал глазами на лагерь и сказал так, будто он сидел вот и только что об том думал:
— Вот они, вояки твои… Набежи полсотни стрельцов — к обеду всех вырубют. С отдыхом. Не добудиться никаким караульным…
Степан остановился и смотрел на воду.
— Уймись, Степан, — заговорил Матвей почти требовательно, но с неподдельной горечью в голосе. — Уймись, ради Христа, с пьянкой! Что ты делаешь? Ты вот собрал их — тридцать-то тыщ — да всех их в один пригожий день и решишь. Грех-то какой!.. И чего ты опять сорвался-то? Неужель тебе не жалко их, Степушка? — У Матвея на глазах показались слезы. — Надежа ты наша, заступник наш, батюшка, — пропадем ведь мы. Подведи-ка под Синбирск эдакую-то похмельную ораву — что будет-то? Перебьют, как баранов! Пошто ты такой стал? Зачем казака убил вчерась? — Матвей вытер кулаком слезы. — Радовался, сердешный, — от шаха ушел. Пришел!.. Степушка!.. Ты что же, верить, что ль, перестал? Что с тобой такое?
— Молчи! — глухо сказал Степан, не оборачиваясь.
— Не буду я молчать! Руби ты меня тут, казни — не буду. Не твое только одного это дело. Русь-матушка, она всем дорога. А люди-то!.. Они избенки бросили, ребятишек голодных оставили, жизни свои рады отдать — насулил ты им…
— Молчи, Матвей!
— Насулил ты им — спасешь от бояр да дворян, волю дашь — зря? Возьмись за дело, Степан. Там — Синбирск! Это не Саратов, не Самара. Там Милославский крепко сидит. И, сказывают, Борятинский и Урусов на подходе. А нам бы Синбирск-то до Борятинского взять. Можно ли тут пиры пировать? Есть ли когда? Не на Дону ведь ты! И не в Персии. Это — Русь… Тут и шею сломить могут. Гони от себя пьянчуг разных!.. Или дай мне волю — я их вот этими своими руками душить буду, оглоедов, хоть и не злой я человек. Погубители!.. Одна у ях думка — напиться. А что мы кровушкой своей напиться можем — это им не в заботу. Возьмись, Степан, за гужи, возьмись. Я знаю — тяжко, ты не конь. Но как же теперь?.. Сделал добро — не кайся, это старая поговорка, Степан, она не зря живет, не зря ее помнют. Только добро и помнют-то на земле, больше ничего. Не качайся, Степан, не слабни… Милый, дорогой человек… как ишо просить тебя? Хошь, на колени перед тобой стану!..
Степан повернулся и пошел к лагерю. Отошел далеко, остановился и свистнул так, что чайки с воды снялись.
— Господи, дай ему ума и покоя, — с неожиданной верой сказал Матвей, глядя на любимого атамана.
Лагерь стал подниматься. Зашевелился.
Степан пошел было к шатру, но вдруг остановился и посмотрел в сторону Матвея… Постоял, посмотрел и быстро пошел к нему.
Матвей ждал.
— Вот тебе и каюк пришел, Матвей, — сказал он сам себе негромко.
— Ты вот не боисся учить меня, — издали еще заговорил Степан, — не побоись сказать и всю правду. Соврешь — будешь в Волге. — Остановился перед Матвеем, некоторое время смотрел в глаза ему. — Я повел их! — Показал рукой назад, на лагерь. — Я! Но воля-то всем нужна!.. Всем?!
— Всем.
— А случись грех какой под Синбирском или где — побьют: кому эти слезы отольются? Стеньке?!. Стенька — вор, злодей, погубитель — к мятежу склонил!
— Ты спрашиваешь только или уж суд повел?
— Не виляй хвостом!
— Всем отольются, Степан. А тебе в первую голову. Только не пужайся ты этого — горе будет, а не укор.
— На чью душу вина ляжет?
— На твою. Только вины-то опять нету — горе будет. А горе да злосчастье нам не впервой. Такое-то горе — не горе, Степан, жить собаками век свой — вот горе-то. И то ишо не горе — прожил бы да помер — дети наши тоже на собачью жись обрекаются. А у детей свои дети будут — и они тоже. Вот горе-то!.. Какая ж тут твоя вина? Это счастье наше, что выискался ты такой — повел. И веди, и не думай худо. Только сам-то не шатайся. Нету ведь у нас никого боле — ты нам и царь, и бог. И начало. И вож. Авось, бог даст, и выдюжим, и нам солнышко посветит. Не все же уж, поди, ночь-то?