Страница 1 из 2
Василий Шукшин
ВОСКРЕСНАЯ ТОСКА
Моя кровать — в углу, его — напротив. Между нами — стол, на столе — рукопись, толстая и глупая. Моя рукопись. Роман. Только что перечитал последнюю главу и стало грустно: такая тягомотина, что уши вянут.
Теперь лежу и думаю: на каком основании вообще человек садится писать? Я, например. Меня же никто не просит.
Протягиваю руку к столу, вынимаю из пачки «беломорину», прикуриваю. Кто-то хорошо придумал — курить.
…Да, так на каком основании человек бросает все другие дела и садится писать? Почему хочется писать? Почему так сильно — до боли и беспокойства — хочется писать? Вспомнился мой друг Ванька Ермолаев, слесарь. Дожил человек до тридцати лет — не писал. Потом влюбился (судя по всему, крепко) и стал писать стихи.
— Кинь спички, — попросил Серега.
Я положил коробок спичек на стол, на краешек. Серега недовольно крякнул и, не вставая, потянулся за коробком.
— Муки слова, что ли? — спросил он.
Я молчу, продолжаю думать. Итак: хочется писать. А что я такое знаю, чего не знают другие, и что дает мне право рассказывать? Я знаю, как бывает в степи ранним летним утром: зеленый тихий рассвет. В низинах легкий, как дыхание, туман. Тихо. Можно лечь лицом в пахучую влажную траву, обнять землю и слушать, как в ее груди глубоко шевелится огромное сердце. Многое понимаешь в такие минуты, и очень хочется жить. Я это знаю.
— Опять пепел на пол стряхиваешь! — строго заметил Серега.
Я свесился с кровати и сдул пепел под кровать. Серега сел на своего коня. Иногда мне кажется, что я его ненавижу. Во-первых, он очень длинный. Я этого не понимаю в людях. Во-вторых, он правдивый до тошноты и любит хлопать своими длинными ручищами меня по спине. В-третьих — это главное, — он упрям, как напильник. Он полагает, что он очень практичный человек и называет себя не иначе — реалистом.
«Мы, реалисты…» — начинает он всегда и смотрит при этом сверху снисходительно и глупо, и массивная нижняя челюсть его подается вперед. В такие минуты я знаю, что ненавижу его.
— Отчего такая тоска бывает, романтик? Не знаешь? — спрашивает Серега безразличным тоном (не очень надеется, что я заговорю с ним). Сейчас он сядет на кровати, переломится пополам и будет тупо смотреть в пол. Надо поговорить с ним.
— Тоска? От глупости в основном. От недоразвитости. — Очень хочется как-нибудь уязвить этот телеграфный столб. Нисколько он не практичный, и не холодный, и не трезвый. И тоски у него нету. Я все про него знаю.
— Неправда, — сказал Серега, садясь на койке и складываясь пополам. — Я заметил, глупые люди никогда не тоскуют.
— А тебе что, очень тоскливо?
— То есть… на белый свет смотреть тошно.
— Значит, ты — умница.
Пауза.
— Двадцать копеек с меня, — говорит Серега и смотрит на меня серыми правдивыми глазами, в которых ну ни намека на какую-то холодную, расчетливую мудрость. Глаза умные, в них постоянно светится мягкий ровный свет. Может, и правда, что ему сейчас тоскливо, но зато уж и лелеет он ее, и киснет как-то подчеркнуто. Смотреть на него сейчас неприятно. Он, наверное, напрашивается на спор, и, если в спор этот ввязаться, он будет до посинения доказывать, что искусство, стихи, особенно балет — все это никому не нужно. Кино — ничего, кино можно оставить, а всю остальную «бодягу» надо запретить, ибо это сбивает людей с толку, «расхолаживает» их. Коммунизм строят! Рассчитывают вот этим местом (постукивание пальцем по лбу) и строят! Мне не хочется сейчас говорить Сереге, что он придумал свою тоску, не хочется спорить с ним. Хочется думать про степь и про свой роман.
— Ох и тоска же! — опять заныл Серега.
— Перестань, слушай.
— Что?
— Ничего. Противно.
— В твоем романе люди не тоскуют? Нет?
«Не буду спорить. Господи, дай терпения».
— У тебя, наверно, положительные герои стихами говорят. А по утрам все делают физзарядку. Делают зарядку?
«Не буду ругаться. Не буду».
— Песни, наверно, поют о спутниках, — продолжает Серега, глядя на меня злыми веселыми глазами. — Я бы за эти песенки, между прочим, четвертовал. Моду взяли! «Назначаю я свидание на Луне-е!..» — передразнил он кого-то. — Уже свиданье назначил! О! Да ты попади туда! Кто-то голову ломает — рассчитывает, а он уже там. Кретины!
Я молчу. Между прочим, насчет песенок — это он верно, пожалуй.
Серега тоже замолчал. Малость, наверно, легче стало. Некоторое время у нас в комнате очень тихо. Я снова настраиваюсь на степь и на зори.
— Дай роман-то свой почитать, — говорит Серега.
— Пошел ты…
— Боишься критики?
— Только не твоей.
— Я ж читатель.
— Ты читатель?! Ты робот, а не читатель. Ты хоть одну художественную книгу дочитал до конца?
— Это ты зря, — обиделся Серега. — Надо писать умнее, тогда и читать будут. А то у вас положительные герои такие уж хорошие, что спиться можно.
— Почему?
— Потому что никогда таким хорошим не будешь все равно. — Серега поднялся и пошел к выходу. — Пройтись, что ль, малость.
Когда он вышел, я поднялся с койки и подсел к рукописи. Один положительный герой делал-таки у меня по утрам зарядку. Перечитал это место, и опять стало грустно. Плохо я пишу.
Не только с физзарядкой плохо — все плохо. Какие-то бесконечные «шалые ветерки», какие-то жестяные слова про закат, про шелест листьев, про медовый запах с полей… А вчера только пришло на ум красивейшее сравнение, и я его даже записал: «Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре». Какие уж тут к черту патроны! Пуговицы какие-то, а не слова.
В комнату постучали.
— Да!
В дверь заглянула маленькая опрятная головка. Пара ясных глаз с припухшими со сна веками (еще только десять часов воскресного дня).
— Сережи… Здравствуйте! Сережи нету?
— Сережи нету. Он только что вышел куда-то.
— Извините, пожалуйста.
— Он придет скоро.
— Хорошо.
Сейчас у Сережи начнется праздник. Тоску его липовую как ветром сдует. Он любит эту маленькую опрятную головку, любит тихо, упорно и преданно. И не говорит ей об этом. А она какая-то странная: не понимает этого. Сидят часами вместе, делают расчет какого-нибудь узла двигателя внутреннего сгорания. Сережу седьмой пот прошибает — волнуется, оглобля такая. Не смотрит на девушку — ее зовут Лена, — орет, стучит огромным кулаком по конспекту.
— Какой здесь кпд?!
Леночка испуганно вздрагивает.
— Не кричи, Сережа.
— Как же не кричать?! Как же не кричать, когда тут элементарных вещей не понимают!
— Сережа, не кричи.
Серега будет талантливый инженер. В минуты отчаяния я завидую ему. К сорока годам это будет сильный, толковый командир производства. У него будет хорошая жена, вот эта самая Леночка с опрятной головкой. Я подозреваю, что она давно все понимает и сама тоже любит Серегу. Ей, такой хорошенькой, такой милой и слабенькой, нельзя не любить Серегу. У них будет все в порядке. У меня же… Меня, кажется, эти «шалые низовые ветерки» в гроб загонят раньше времени. Я обязательно проморгаю что-то хорошее в жизни.
Вошел Серега.
— Прошелся малость.
— К тебе эта приходила. Просила, чтоб ты зашел к ней.
— Кто?
— Лена. Кто!
Серега побагровел от шеи до лба.
— Зачем зайти?
— Не знаю.
— Ладно трепаться. — Он спокойно (спокойно!) прошел к койке, прилег.
Я тоже спокойно говорю:
— Как хочешь. — И склоняюсь к тетради. Меня душит злость. Все-таки нельзя быть таким безнадежным идиотом. Это уже не застенчивость, а болезнь.
— Дай закурить, — чуть охрипшим голосом просит Серега.
— Идиот!
Стало тихо.
— Вот так же тихо, наверно, стало, когда Иисус сказал своим ученикам: «Братцы, кто-то один из вас меня предал». — Когда Сереге нечего говорить, он шутит. Как правило, невпопад и некстати. — Дай закурить все-таки.
— Дождешься ты, Серега: подвернется какой-нибудь вьюн с гитарой — только и видел свою Леночку. Взвоешь потом.