Страница 4 из 6
Я вспомнил, как мать тащила нас в подвал. И осталась наверху. Почему же они не сделали подвал большим?
Заплакала Кристинка, и внезапно нахлынуло понимание того, что все они — мама, папа, брат, дядя, Васятя — остались во вчерашнем дне. Что их уже нет.
Я закричал и бросился на пол. И, конечно, не ушибся. Схватил нож, стал кромсать ткань и поролон, швырять на пол книги и банки, разбил об стену аквариум, раздавил ногой рыбок… навсегда. Рваные раны на полу не затянутся, а рыбки не оживут. Вчера не возвращается.
Я взял большую банку земляничного варенья и принялся есть.
… Боль меня отрезвила. С воем замазывая зеленкой прыщи и язвы, я клялся в жизни не прикасаться к варенью и шоколаду. Разве я не был счастлив без них?
Язвы и язвочки отчаянно чесались, и я раздирал ногтями едва затянувшиеся сукровицей раны. И мамы, которая строго отругает и пожалеет, рядом не было. Не было даже Васяти, который рассмешит своими дурацкими садистскими стишками и расскажет какой-нибудь ужас про горячие точки.
Теперь, наверное, весь мир превратился в одну горячую точку. А для меня он сжался в точку размеров Страшного Жуткого Подвала.
…Было плохо и больно, но я разлеплял гноящиеся глаза. Страшнейшая аллергия — был соблазн напиться снотворного и заснуть. Но я стоически мазал обнажившееся мясо зеленкой. Иначе кто будет кормить Кристину?
Тем более вдруг мы остались в мире одни? Адам и Ева. Я подумал, что она моя сестра, но дети Адама тоже были стеснены в выборе. Да-да, я был вполне продвинутым шестилетним ребенком, и у меня была «Энциклопедия», та самая, где написано, что шестилетний ребенок должен различать климакс и менструацию…
Потом все наладилось. Шел обыкновенный день в бесконечный ряду таких же однообразных дней. Кристинка улыбалась мне, звала, махала ручками. Мира не существовало, словно мы оказались на космическом корабле.
Я разломал все диски с играми о постядере. Я не хотел играть на фоне развалин. Разломал и диски с войнами. А потом и с убийствами — не понимая, как я мог раньше убивать ненастоящих, но все-таки людей. Пока не остался один.
Говорят, самое страшный для человека страх — страх одиночества. Не знаю, как для других, но я больше всего боялся потерять Кристинку.
Первыми умерли крысы.
А потом заболела сестра.
У меня была аптечка — но на самые простые случае. Что с Кристей, чем ее лечить — я не знал. Пытался почаще менять подгузники, поил молочком и какими-то порошками «для младенцев» — мама отдельно упаковала их. Но Кристинке становилось все хуже. Она кричала и кричала. Я еще подумал, так ли хороша защита, и не началась ли у нее лучевая болезнь? И есть да, то через сколько мы умрем?
Я очень боялся умереть первым и оставить сестренку одну, как того солдата с перебитым позвоночником в расщелине горного хребта. Ведь девочка не дотянется даже до бутылочки молока.
Подходя к двери, я все чаще думал: что за мир там? Умрем мы сразу или найдем врачей? Остался хоть кто-то, кроме выжженных на бетоне теней? Я видел такие белые тени в той книжке про катастрофы.
И еще однажды возникла мысль.
А вдруг дверь не откроется?
Все-таки, когда оставался выбор — умереть там или умирать здесь, было проще. Но совсем без выбора? Я ощутил себя в комфортабельном, высокотехнологичном гробу с полным циклом самоочистки.
…И наконец осталось одно отчаяние. Умирает Кристинка. Если не выйти, она умрет. Если выйти…
Кристе становилось все хуже, и я, наконец, решился: если через два дня за нами никто не придет. Мы выйдем. И установил таймер — с точностью до секунды.
На 21 часу 43 минуте 27 секунде ожидания, когда я сидел у двери, вперив в нее неподвижный взгляд, и считал мгновения, дверь внезапно распахнулась. Я почти не испугался. Это кто-то, кто знал, как ее открывать.
Тревожные голоса окружили со всех сторон, люди в камуфляже подхватили нас на руки, и понесли вверх, к слепящему дневному свету.
Я лежал на пожухлой траве и не хотел смотреть на то, во что превратился этот мир. Удивительно, что меня нашли; удивительно, что погибли не все. Но мамы и папы нет, ведь так? Иначе почему их нет здесь, сейчас, когда они так нужны?
Наверное, удар пришелся по другим районам — дома стояли целые. Но на месте наших окон зияла чернота, и поэтому все было не так, как раньше. В пепел обратилась недочитанная «Одиссея капитана Блада», и в пепел… я не хотел об этом думать, не хотел.
По небу неслись серые облака. Это толкьо после тусклого экономного света подвала день казался слепящим. На самом деле не пробивался ни один солнечный луч — хотя по часам был день, я смотрел на часы за несколько минут до прихода дяди и Энтони. Я читал, после извержения вулкана пепел застилает небо и становится темно. И еще читал про ядерную зиму. Было холодно.
И, наверное, мы хватили уже много-много радиации. Особенно жалко мне было Кристинку — не выдержит.
Все люди вокруг были с автоматами. Это было понятно, это было нормально — постъядерный мир — мир преступников, атак на уцелевшие склады, мир хаоса… Да, я знал в шесть лет и такое слово.
— Скорую… блядь, да вызовите кто-нибудь скорую! Умрет! Убью! Что значит быстро не приедет? Денег дам! Все дам! Племянников спасите!!
Прошло совсем не много времени, и я услышал сирену. Это было странно: еще что-то работало на этих развалинах. Пускай и за деньги. Или за «все».
Солнца не было, небо застилала сплошная пелена. Холодало. Тревожно орало и носилось воронье.
— Этот подонок — где он?! Я хочу видеть его живым! Молокосос! Щенок! — сначала я подумал, что кто-то зовет меня, и мы вернулись в далекое вчера. Но это дядя кричал в мобильник. — Я его за сестру и за друга в землю урою. А если племяшка помрет… Нет, не так: сначала он у меня запросит, чтоб я его в землю закопал, — говорил дядя по мобильному. — Я его лично бензином оболью. И огонь затушу, чтоб не сразу понял. Чтоб мучался, гнида, чтоб кожа кусками слазила. Чтоб гной ручьями вытекал. Чтоб мясо обгорелое до кости чернело…
Я вспомнил про кипятильник. Черная накипь и раскаленные трещины. «Не надо», — хотел сказать я. На лицо упал мокрый лист — принесло из лужи.
— Пропустите к пациенту… пропустите к ребенку! Младенца в реанимацию, пропустите к мальчику…
— Ну что, дон Витторе, оживай, — склонился надо мной дядя. — Теперь ты наследник, тебе жить надо. Расти, за родителей мстить, сестру замуж выдавать. Я вот свою не сберег, а ты… Ты молодец, парень. Ты молодец. А жизнь продолжается, племяш, жизнь продолжается, — он обернулся к Энтони, подмигнул. — А мы лишь регенты при наследничке.
…Мне что-то вкололи, на что-то уложили, куда-то понесли. Из разговора до меня долетали только обрывки, но я услыхал главное: в sms было только одно слово: «Предал». А дальше я все понял сам. Мама ждала этого сообщения, ждала шесть или семь лет, и потащила нас по лестнице, заслышав шум поднимающегося лифта. Я вдруг вспомнил короткий и дробный стук, и понял, что наша склочная вахтерша-консьержка баба Клава уже никогда не обругает моих родителей и не угостит меня конфетой. И кипятильник отдавать не надо. И этот кипятильник почему-то стал последней каплей — я не выдержал и разрыдался.
Рядом с носилками шел брат и осторожно вытирал мне слезы платком.
— Не завидуешь брату, Тошка? — полушутя, полустрого спросил дядя. — А то давай решать: сразу мальца прирежешь, или потом, попозже?
— Тупые шутки у тебя, — отмахнулся Энтони. — Если б не малыши, я б из Штатов до Нового года не приехал. Раз в год мне вашей России хватает, с мафией доморощенной. Я предпочитаю заниматься наукой, а «доном» отечественного разлива пусть Виталя становится — если хочет.
— То-то и отец твой наукой занимался. И мать.
Энтони не ответил. Он присел рядом и спросил:
— Ну как ты, братишка?
Я не мог отвечать, в горле стоял ком, а по щекам текли слезы, и хотелось спросить — Кристинка жива?
— Выйдите из машины! — возмутилась врач.