Страница 6 из 21
Особой надобности шляться по Москве Быстров не имел, он шел от Новомосковской гостиницы в скверик перед Центральным Домом Красной Армии — ЦДКА, как его в довоенные годы именовали. Сюда сколько уж лет непременно захаживали прибывшие в Москву командиры в надежде встретить старого знакомого, сослуживца, друга. Посещение этого скверика стало традицией, почти всеобщей в командирской среде, и, бывало, встречались друзья. Командиры, переведенные в столицу из провинциальных гарнизонов, в первые годы приписки в Москве этим местом тоже не брезговали. Старые привязанности еще сказывались, но, разумеется, проявлялись уже и зачатки столичного воспитания. Такой человек, узнав новости из старых мест службы, о перемещениях знакомых на прощание мимоходом скажет, не утруждая себя подробностями:
— Тут я начальником отдела, загляните в удобное время.
И ничего особенного в этом нет. Человек в гору пошел и к новому себя подготавливает, новые привязанности завелись.
Не любопытства ради Быстров к Дому Красной Армии ковылял. Дело стоящее было, подсказанное в управлении кадрами на Арбате:
— Документы оставьте и погуляйте себе по городу, не ожиреть чтобы.
Ожирения Быстров не опасался: питание по третьей норме — не роскошь, скажем прямо. Просто ходить надо было, укреплять ноги.
Пешеходов на улицах было мало, как и автомашин, но хромоногие встречались, и Быстрова, как одного из многих, не приметили бы, если б не его толстая сучковатая палка.
— Откуда такое страшилище? — залюбовался палкой капитан-зенитчик.
— У этой палки любопытная история. Одна особа, вдова инвалида первой мировой войны, подарила. Моему мужу, сказала, друзья из можжевельника вырезали, и он до конца своих дней ее не бросал. В могилу класть, как посоветовали, не решилась, на память оставила. Тебе подарю, походи теперь ты с ней.
Присели на скамеечке, закурили и разговорились. Капитан из москвичей оказался, еще в довоенные годы московское небо охранял.
— Не ваша пушка тут, возле театра? — спросил Быстров.
— Нет, не моя. Моя пушка на Кировской, вблизи почтамта, почти под моими же окнами. Когда спокойно, из дома за небом и наблюдаю. А сейчас время свободное, вот сюда и зашел — может, кого знакомого встречу.
— Спокойнее стало?
— Какое сравнение! Бывало, сотнями налетали, а теперь их к столице не подпускают, а если какой и прорвется — истребители над окраинами сбивают или наши пушки за дело берутся. Но и покоя особого нету — фронт только за Сухиничами. Стрельбу, небось, слыхали?
— Да, конечно, — сказал Быстров, наблюдая, как по широкой улице, выдерживая ритм шага, девушки сопровождали «колбасы» воздушного ограждения. Красивое зрелище, впечатляющее и — прискорбное. — Есть от них какая польза?
— Большая! По точечным целям бомбометание с больших высот невозможно, а эти «колбасы» самолеты на малые высоты не допустят. А эти улицы, где провода сняты, — готовые взлетные полосы.
— Паек как? Наркомовские сто граммов?
— В порядке! Неужто московские зенитчики похуже каких других войск?
Чудное дело война! Кто в болотной жиже днем и ночью барахтается, мокнет и мерзнет, а кого законная супруга греет. И тут, и там одна война. Чудно!
Но это вчера было, а сегодня Быстров часа три на этих скамейках просидел, половину дневной табачной нормы выкурил, и хоть бы один знакомый показался. Да и откуда им тут взяться? Былые знакомства в довоенном командирском кругу подраспались. Кто в землю лег, кто искалечен, а уцелевшие не тут шляются — воюют. Обновилась армия, выросла, и новые у нее командные кадры.
Быстров уже восвояси собрался, как вдруг старого знакомого приметил, и еще какого! — Ивана Тимофеевича, который медленно и вяло, как старик какой, плелся по узкому проходу между скамейками в его сторону. Давно они друг друга знали, и отношения между ними всегда были дружескими. На радостях обнялись, и тут Иван Тимофеевич, старый и опытный разведчик, в кармане друга пол-литровую бутылку на ощупь определил.
— Это что у тебя?
— Что с тобой случилось, если не угадываешь?
— Откуда, спрашиваю? Тут же не дают.
— Отгадай, и половина твоя.
— Ради чего голову ломать, когда так и так тут моя половина.
— Часа три назад, когда я сюда шел, женщины у одного магазина в очереди стояли и меня окликнули: «Товарищ военный, подойдите к нам, хоть мужского духу понюхаем». Подошел я к ним, вежливо поинтересовался, чем заняты. Стоите, мол, и вроде мягким местом стену поддерживаете. «Нет, мы не подпорками стоим. Водку по талонам за наши труды получаем. Становитесь и вы с нами. Первым поставим, головным». — «Милые мои, нет же у меня никакого талона». — «Чудной, ей-богу! До хромых ног довоевался, а у своих же баб водочного талона выуживать не научился. А ну, девушки, поставьте его головным нашей колонны — есть талон!» Так я эту бутылку достал. Все ясно?
— Знакомые попались?
— Какое! Наши бабы, работницы. Не понимаю. Могла бы эту бутылку за немалые деньги продать или обменять на пару хороших буханок хлеба, а вот на тебе, незнакомому даром отдала. Разберись в них, но, знаешь, я был растроган. Не водкой этой, нет, а тем, что так отнеслась к случайному военному…
До позднего вечера сидели у Ивана Тимофеевича в Центральном Доме Красной Армии, где ему, выросшему до полковника, в приспособленной для жилья бытовке выделили отдельную конуру, узкую и длинную, со множеством краников вдоль глухой стены.
Разговор не клеился, и даже обычные шутки над самими собой или сослуживцами выходили плоскими, вымученными и гасли, разбиваясь о невидимую, но реально ощущаемую преграду. И они эту преграду знали — наши неудачи на Харьковском направлении, прорыв противника к Воронежу, в направлении Волги, и по молчаливой договоренности избегали тяжкой темы, словно это могло отвести опасность, может быть самую грозную со времен осени девятнадцатого года.
— Почему не спросишь, как и когда я в Москве очутился? — прервал молчание Иван Тимофеевич.
— Сам расскажешь, если охота.
— Расскажу, только рассказывать нечего, глупо все и мелко. Поругались за обеденным столом, праздничным первомайским.
— Во хмелю?
— Всухомятку не празднуют, и другие за этим столом не сухогрузные были. Но у того, с кем я поругался, громоотвод был. А дело-то выеденного яйца не стоит. Амбиция только, с прицепом. Потому и вызван, нового назначения жду… О твоем бывшем хозяйстве — хочешь?
— Даже очень, давай!
— Хорош был полк, лучший!
— Как это был, а теперь что?
— Такой же, только люди новые, руководство новое. Многие командиры и политработники погибли, — и он перечислял — пал тот, этот, такой…
Список потерь был длинный, и Быстрову показалось, что Иван Тимофеевич уже и не рассказывает, а как бы за руку взял и по кладбищу повел, от могилы к могиле, по следам павших, искалеченных и исчезнувших — всех потерь этой тяжелейшей, кровавой, но при этом великой и освободительной войны. И мерещились ему слова, большими бронзовыми буквами начерченные над высокими черными воротами монастырского кладбища, так напугавшие когда-то в далекие детские годы: «Мы были такими, как вы, и вы будете такими, как мы».
И не страх — боль души выдавила:
— Оставь, друг. Опять не с того конца разговор пошел.
И торопился Быстров, надо было до запретного часа добраться до улицы Горького. За нарушение режима комендант гарнизона карал изобретательно — по двору комендантского управления гонял строевым шагом. Испытавшие это предупреждали: «Только не опаздывай! Получишь вдоволь».
Иван Тимофеевич обещал наведаться и действительно пришел через пару дней, но успел только проводить Быстрова — снова в госпиталь, уже в шестой за неполный год. «На днях навещу», — сказал на прощание и с тем исчез.
Писал из-под Воронежа, где служил начальником разведотдела армии, из-под Киева писал и из Чехословакии.
Далекие они, дороги войны.
Врач приемного отделения, молодая и красивая женщина, была занята делом — старательно чистила и полировала лаком длинные ногти. Из новых больных один Быстров был, и стоило ли из-за одного человека прерывать любимое увлечение?