Страница 19 из 21
Подальше бы в лес податься хотелось, в его привычную тишину, но где теперь такое место найдешь? И годы не такие, чтобы с места на место переезжать. Вот и пришлось терпеть близость шумного рабочего поселка и даже поддразнивания озорных поселковых мальчишек с того берега оврага.
По облику Федор Андреевич, или Хведор, как называла его Прасковья, старея, становился все более диковатым. Лет под восемьдесят, с признаками могучей еще силы, которой и годы не взяли, высокий, костлявый и сильно косолапый. На голове сохранилась немалая копна рыжевато-седых волос, торчком направленных во все стороны. Борода, вся белая, усы и брови так отросли, что из-под них виднелся только нос, приплюснутая картофелина.
Гордился Федор Андреевич своим хозяйством и любил его показывать свежему человеку, хитровато улыбаясь, ошарашивая объяснениями:
— Все, что тут есть, я сам сделал, кроме того хромого кабана. К нему касательства не имел…
— Да, доброе у вас хозяйство.
— Все своими руками. Прасковью, жену мою, и ту на постройке дома заработал у одного мужика, который только и умел, что ребят производить. Я уже в хороших годах был, лесником числился, а все бобылем жил. Словом, хозяйка нужна была. Тут я встретился с этим мужиком, и обо всем с ним условились: как поставлю ему коробку дома и стропила подниму, так его старшая дочь, Прасковья, моей будет.
Сил было много, с деревом обращаться я умел, и стены дома быстро сколотил. Поднял потом стропила, закрепил их как положено и к обеду последнего дня венок выставил — знак, что дом построен, как было договорено. Тут я и сказал Прасковье:
— Собирай в узел все, что тут твоего, и пойдем. Не девка ты отныне, а мужняя жена. Только быстро. До наших владений тут немалые версты будут…
Отказываться или спорить она не стала. И как против родительской воли пойдешь? И любопытно ей. К восемнадцати годам подходила, бабьего дела не ведала. С тех пор и живем, куда более полвека уже.
— Дети были, Федор Андреевич?
— Были, не без этого… Сыновья были, но они в родительском доме долго не задерживаются. В мир их тянет, новое глядеть. А у нас и того хуже получилось. С самого начала непутево вышло. Когда Прасковье рожать, я еще загодя бабку привез, и она у нас жила и того дня дожидалась. Баню истопил, как мне сказали, и в этой бане та бабка с Прасковьей колдовала, как полагается в таких случаях. Меня в комнате оставили с наказом по команде бабки Прасковье одежду принести и младенца бегом домой доставить.
Долго они тогда в той бане ворожили, и уму непостижимо, сколько я за это время страху перенес! За Прасковью сильно боялся — как она с таким новым делом справится? Прошло сколько-то часов, и меня криком вызвали.
— На, Хведор, — говорит бабка, — бери сына своего, богом тебе дареного, и быстро укрой его в постель от простуды!
Побежал я с этим младенцем, легким, как воробей. И какая радость меня охватила! Ноги сами меня несли, и кричать мне хотелось: «Спасибо тебе за сына, Прасковья! За радость такую тебе спасибо!»
Только я с младенцем управился, как эта бабка меня опять кличет и мне второго младенца сует:
— Вторым сыном тебя, Хведор, господь дарует. Мало на кого такая благодать нынче выпадает…
Побежал я опять, значит, с этим вторым сыном, но такой легкости в ногах уже не чувствовал. Правда, и страху не было. Ничего, думаю, управимся и с двумя сыновьями. Прасковья с ними будет, домашние дела сделает, а я в лесу и за двоих поработаю. Думал я так и этого второго младенца в тряпье укутывал, что от первого сына осталось. А тут эта проклятая бабка меня еще раз кличет. От страху у меня ноги отнялись, двигаться не могу, стою только в дверях, на косяк опираюсь и что было духу кричу:
— Не балуй, бабка. Ты слышишь, старая?
Тут она сама в комнату вваливается:
— Напугала я тебя, олух. Ребята покамест кончились. Нательного Прасковье подай и помоги домой доставить.
Выросли сыновья, и нету их. Прасковья больше не рожала, как бы мы ни хотели…
В этот миг из комнаты, сбоку пристроенной, прозвучал мягкий, но остерегающий голос:
— Хведор, не фулигань! Слышишь, Хведор? Беда мне с ним, стариком стал. Как свежего человека встретит, так у него одни пакости на языке. Лучше б сухих дров принес, а то с обедом не управлюсь.
— Видали, — заговорщически подмигивая, обратился ко мне Федор Андреевич. — Это Прасковья, моя жена. Все подслушивала и молчала, пока я насчет наших стараний речь не повел. Такая она строгая стала, Прасковья. И не из-за стыда она, и чего ей стыдиться? Гордится она, что жизнь с мужем в согласии жила. Не с постели в постель переходила, как иные другие.
Как только Федор Андреевич вышел, из кухни подошла старая уже, взволнованная, на удивление симпатичная женщина, по всем признакам знающая себе цену и свою роль в семье.
— Если вы, не знаю, как вас зовут-величают, — чего худого Хведору намечаете и за тем приехали, то уходите сейчас же! Старого и больного человека в обиду не дам. И о сыновьях с ним разговора не ведите…
— Иваном меня зовут, Тимофеевичем, и с добром я к Федору Андреевичу… простите, как вас по отчеству?
— Чего там еще по отчеству! Прасковьей всю жизнь звали. Так и зовите — Прасковья.
— Много хорошего и диковинного говорят о Федоре Андреевиче. Вот я и пришел для личного с ним знакомства. С добром я к нему и с уважением к вам, тетя Прасковья.
— Коли так, то я сама вам все обскажу. Только вы Хведора в тяжкие мысли не вводите. Не больной он головою, как другие думают, и даже такой документ ему дали. Обиженный он, и не скажешь, людьми ли обижен, богом ли проклят или уж такая его доля? После обеда Хведор корову на старые вырубки поведет, а вам, уставшему с дороги, постелю тут на лавке у стены. Если вам слушать охота, тогда все обскажу.
Вскоре поспел обед. Скромный, но по тому времени не бедный.
— Садитесь с нами, — пригласили меня. — Только, извините, водки не будет. Не пил я ее никогда. Может, когда сына…
— Что ж ты, Хведор, разговорами человека угощать будешь? Дай человеку покушать и сам поешь. Тебе на вырубки пора. Солнце вон куда поднялось, а корове только корзину травы дали. Вечером все и расскажешь.
— И то верно, Прасковья, верно рассудила. А у вас, извините, жены нету?
— Нету, Федор Андреевич, померла.
— Плохо, думаю, без жены. Большая в нее сила заложена.
— Не болтай ты, ради Христа, за столом, Хведор. Сиди себе и ешь. Тебе вон какая дорога, и сколько там часов будешь. Не молодой… В котомку твою все положено. Картошка там, краюха хлеба. И спички там и соль, — и как бы мне только. — Беда с ним. Худеет все, а иной раз еду обратно приносит.
— Когда ж это и было, а она все помнит.
— Когда б ни бывало, а бывало! Как только придешь на место, тут разводи костер и напеки картошки…
Было что-то трогательно нежное, материнское, в хлопотах этой маленькой, почти миниатюрной женщины.
После ухода Федора Андреевича Прасковья рассказывала:
— Насчет моего замужества Хведор вам все правильно рассказал. Так все и было. Шестеро нас у отца было, и в такой большой семье лишний рот за столом без надобности. И домик у отца плохой был, старый и маленький. Но лес был, завезенный. Потому отец меня за Хведора и выдал. И не жалею я. Хорошим мужем Хведор был и отца мне заменил. Может, не такой ласковый он, как другие, которым жизнь одна забава, но обиды от него не видывала. Счастливо я жила, пока жизнь давалась.
— У вас дети были. Что с ними?
— Хведор вам рассказывать начал, но я за дровами его послала. Старый он и сильно больной. Нельзя его волновать тяжелыми мыслями. Лучше я вам вес расскажу, пока его нету.
— Федор Андреевич намного старше вас?
— Годов на двадцать. Только до тюрьмы я в нем никакой старости не примечала.
— Значит, верно, что Федор Андреевич в тюрьме сидел? Как это случилось? Наверно, по ошибке или ложный донос какой?
— Не было такого. В тюрьме он по своей вине сидел и — немало. Попасть в нее легко, а выйти на волю как трудно. Срок ему дали восемь годов, но он там, в колониях, сказывал, за непослушание новых сроков еще набрал. Но тут новый закон вышел. С кого вину вовсе сняли, а Хведора по амнистии выпустили, потому виноватый он был. Он, Хведор-то, ничего худого не хотел, но так вышло. Из-за сына-покойника у него спор с властями вышел, и он в сердцах одного из начальников кулаком…