Страница 62 из 107
«Свирепую силу недуга усугубляла уверенность Германика в том, что он отравлен Пизоном: и действительно, в доме Германика не раз находили на полу и на стенах извлеченные из могил остатки человеческих трупов, начертанные на свинцовых табличках заговоры и заклятия и тут же — имя Германика, полуобгоревший прах, сочившийся гноем, и другие орудия ведовства, посредством которых, как считают, души людские препоручаются богам преисподней. И тех, кто приходил от Пизона, обвиняли в том, что они являются лишь затем, чтобы выведать, стало ли Германику хуже».{368}
Можно понять причины уверенности Германика в отравлении, ибо внезапная, непонятная по происхождению болезнь, быстро принимающая роковой характер подобные мысли неизбежно порождала. Ведь он находился в цвете лет, ранее на здоровье никогда не сетовал… И вдруг болезнь, причем болезнь смертельная. Но какие доказательства отравления можно воспринимать всерьез, кроме убежденности самого смертельно больного человека? Приводимые Тацитом доказательства чьего-то колдовства просто анекдотичны и как раз свидетельствуют об обратном. Тому, кто прибегает к надежному яду, незачем подбрасывать в дом жертвы орудия ведовства. И наоборот. Полагать, что люди Пизона соединили в деле истребления ненавистного Германика и колдовство, и яд, совсем уж нелепо. Пизон, к его чести, своего отношения к Германику не скрывал. Он прямо говорил, «что ему придется иметь врагом или отца, или сына, словно иного выхода не было»{369}. Причины столь жесткого выбора легат Сирии не пояснял, но вражду к сыну, Германику, он никогда не скрывал. Неясно, правда, на что он при этом надеялся со стороны отца, Тиберия.
Пока неведомая болезнь добивала Германика, Пизон находился в Селевкии, ожидая исхода. Германик же, ощущая близость кончины, убежденный в виновности ненавистного ему легата и его супруги, оставил предсмертное письмо, в котором прямо обвинил Пизона и Планцину в своей гибели. Об этом он просил своих друзей, которым было передано это прощальное письмо, известить Тиберия и Друза, «отца и брата». Смысл обращения предельно понятен: вот мои убийцы, уготовьте им достойную кару. Передав друзьям письмо, он обратился к Агриппине с мольбой, «чтобы она, чтя его память и ради общих их детей, смирила свою заносчивость, склонилась перед злобной судьбой и, вернувшись в Рим, не раздражала более сильных, соревнуясь с ними в могуществе».{370}
Последняя мольба Германика должна была убедить его супругу не возбуждать к себе неприязни Тиберия и Ливии Августы, коих ее неукротимое честолюбие не раз уже крайне раздразнило. Агриппине следовало учесть предсмертную просьбу мужа.
«Немного спустя он угасает, и вся провинция и живущие по соседству народы погружаются в великую скорбь. Оплакивали его и чужеземные племена и цари: так ласков был он с союзниками, так мягок с врагами; и внешность, и речь его одинаково внушали к нему глубокое уважение и, хотя он неизменно держался величаво и сдержанно, как подобало его высокому сану, он был чужд недоброжелательства и надменности.
Похоронам Германика — без изображений предков, без всякой пышности — придала торжественность его слава и память о его добродетелях. Иные, вспоминая о его красоте, возрасте и обстоятельствах смерти и, наконец, также о том, что он умер поблизости от тех мест, где окончилась жизнь Александра Великого, сравнивали их судьбы. Ибо и тот, и другой, отличаясь благородной внешностью и знатностью рода, прожили немногим больше тридцати лет, погибли среди чужих племен от коварства своих приближенных; но Германик был мягок с друзьями, умерен в наслаждениях, женат единственный раз и имел от этого брака законных детей; а воинственностью он не уступал Александру, хотя и не обладал безрассудной отвагою, и ему помешали поработить Германию, которую он разгромил в стольких победоносных сражениях. Будь он самодержавным вершителем государственных дел, располагай царскими правами и титулом, он настолько быстрее, чем Александр, добился бы воинской славы, насколько превосходил его милосердием, воздержанностью и другими добрыми качествами. Перед сожжением обнаженное тело Германика было выставлено на форуме антиохийцев, где его и предали огню; проступили ли на нем признаки отравления ядом, осталось невыясненным, — ибо всякий, смотря по тому, скорбел ли он о Германике, питал против Пизона предвзятое подозрение, или, напротив, был привержен Пизону, толковал об этом по-разному».{371}
Это панегиристическое описание действительных и мнимых добродетелей Германика Тацитом вызвало в XX в. крайне резкий комментарий британского историка, с каковым трудно не согласиться: «Рассказ Тацита о смерти Германика, включающий последние слова умирающего и патетический призыв к справедливости, не может убедить никого, старше двенадцати лет. Тацит не присутствовал при этом событии. Все, что он рассказывает, он приписывает авторам, которые нам не известны и на сведения которых нельзя полагаться, мы можем судить обо всем лишь по косвенным свидетельствам. Судя по всему, его главы 70-72 списаны с какого-то политического памфлета весьма сомнительной природы, направленного против Тиберия. Подобный трактат, написанный в наши дни, привел бы автора на скамью подсудимых. В нем не содержится ни единого определенного утверждения или прямого факта, он сочинен целиком на пафосе и косвенных намеках, очевидно, для читателей, которым не нужны доказательства… Замечания в начале 73-й главы, сравнивающие Германика с Александром Великим (Македонским), — неприкрытое бесстыдство. Во второй половине текста Тацит возвращается к нормальному стилю, говоря о том, что «труп не имел признаков отравления».{372}
Действительно, сопоставление Германика с Александром Македонским выглядит откровенно нелепо. Один к тридцати трем годам покорил необъятные простоты Азии от Мраморного моря до глубин Индии, другой же к этому возрасту без особого успеха воевал в Германии. Если чему и помешал Тиберий, отозвав Германика с берегов Рейна в Рим, так это очередным неудачам и сомнительным успехам римской армии в затеяной Германиком войне. О покорении же Германии и возврате границы к Эльбе речи и быть не могло. Императорский титул Германика и триумф его менее всего были заслужены военными достижениями. Единственное, что в главе 73 «Анналов» Тацита можно считать объективной информацией и фактом, заслуживающим доверия исследователя, так это сообщение об отсутствии явных признаков отравления на теле Германика. О признаках отравления сообщает Светоний, описывая смерть Германика: «Он на тридцать четвертом году скончался в Антиохии — как подозревают от яда. В самом деле, кроме синих пятен по всему телу и пены, выступившей изо рта, сердце его при погребальном сожжении было найдено среди костей невредимым: а считается, что сердце, тронутое ядом, по природе своей не может сгореть».{373}
Пена изо рта — признак эпилепсии, а тот, кто находит среди костей сожжённого трупа нетронутое огнём сердце, не заслуживает ни малейшего доверия к своему свидетельству.
Никаких доказательств отравления Германика нет. Другое дело, что нет и внятного объяснения истинных причин его смерти, поскольку неясна природа его последней болезни. Что до вины Пизона — она совершенно недоказуема, и здесь опять-таки можно согласиться с Джорджем Бейкером: «Гней Кальпурний Пизон меньше всего походил на человека, которого можно обвинить в отравлении. Он, скорее, мог открыто пронзить врага мечом».{374}
В день смерти Германика Пизон уже находился за пределами Сирии. Его отплытие было ускорено полученным им предписанием от его смертельно больного врага. Приёмный сын Тиберия предписывал легату Сирии немедленно покинуть вверенную ему провинцию и отказывал ему в своем доверии. Содержание, надо сказать, престранное. В доверии Германик мог отказывать Пизону сколько угодно, но он не имел никаких полномочий удалять его из Сирии. Это было законное право сената римского народа, который и утверждал наместников провинций, и лишал их соответствующих полномочий. По представлению принцепса, разумеется.