Страница 30 из 44
Узы — вот откуда пошло ужище.
Недавно один любогостицкий колхозник отдал мне старинную Библию, изданную «в двадесять девятое лето мирного и благополучного государствования императрицы Екатерины Алексеевны». Библия принадлежала умершему отцу колхозника, а до «этого — деду. Вероятно, кто-нибудь из предков моего знакомого купил ее еще в екатерининские времена — здешние крестьяне издавна грамотны. Но если прежде для грамотного и любознательного мужика Библия могла быть целой библиотекой, то теперь она ему не интересна. Мой знакомый попросил у меня взамен Малую Советскую Энциклопедию, потому что, подобно предкам, в книге ищет ответа на волнующие вопросы.
Когда Наталья Кузьминична спросила про ужище, я вспомнил одно место у евангелиста Марка, которого читал несколько дней тому назад.
Там рассказывается о человеке, одержимом нечистым духом, который имел жилище в гробах, и никто не мог его связать даже цепями, — многажды был он окован железными путами и цепями, «и растерзатися от него ужем железным», то есть он разрывал цепи и разбивал оковы…
«Изрезав шатер, сви себе ужище», — говорится в летописи.
В Актах рассказывается о посошных людях «с веретищи и с ужищи, с всею извозною снастью». Должно быть, такое название веревки было общеупотребительным.
Пока я думаю об этом, Наталья Кузьминична, отодвинув от стены сундук и опять не найдя веревки, обращается к Виктору с тем же вопросом.
Это древняя Русь разговаривает сейчас рядом со мной.
Но ужище-то — колхозное!..
Древен и в то же время молод язык Натальи Кузьминичны.
Пришел кузнец и принес книжную полку. Пришел он не один, а с сыном, мальчиком лет десяти, — сразу видно, что мать велела ему последить за отцом, как бы тот не пропил полученных за полку денег. Я убежден, что ей не денег жалко — живут они в достатке, — она оберегает семью, честь мужа. Последние четыре дня кузнец пил, бегал по селу, кричал, хвастал… Он грозился проучить Николая Леонидовича, который отказывается продать ему дом за наличные деньги. Кузнец живет у нас с середины зимы. До этого он работал в разных местах, нигде не задерживаясь надолго. Родом он бог знает откуда, нигде нет у него прочных связей, и вот Николай Леонидович, с согласия Кузнецовой жены, которой надоело шататься по свету, придумал продать им дом в рассрочку на пять лет, чтобы привязать этим мужика к нашему колхозу. Хитрость здесь в том, что до истечения пятилетнего срока кузнец как бы и не владеет домом, не может его перепродать.
До сегодняшнего дня я кузнеца в лицо не знал, только слышал о его запоях, о вздорной похвальбе. Я проходил как-то мимо дома, где прежде помещалось правление колхоза, а теперь живет кузнец, и удивился тому, как преобразилась эта запущенная изба. Крыльцо и наличники на окнах покрашены масляной краской — белой, зеленой и синей. За протертыми до блеска стеклами краснели герани, топорщились складки накрахмаленных кисейных занавесок. Я еще тогда подумал, что у нашего кузнеца домовитая, хозяйственная жена, а потом услышал, как ее хвалят бабы: и в бригаде-то она работает хорошо, и с товаром вот уже сколько раз ездила… Во мне все больше крепло уважение к незнакомой женщине, которая, как. я догадывался, задалась цельр обосноваться в Ужболе, войти в круг его лучших граждан. Именно этому и сопротивлялся кузнец — пил, шумел, выламывался.
Вздорный характер кузнеца, по моим соображениям, сформировался в условиях, когда в наших нечерноземных колхозах почти не найти было мужчин, знающих какое-либо нужное в сельском обиходе ремесло. Произошло это оттого, что все лучшие плотники, шорники, кузнецы, какие вернулись с войны, посчитали для себя невыгодным работать в ослабших колхозах и подались в город, «на производство». Впрочем, иные из них, в том числе и наш кузнец, сообразили, что куда легче не на заводе работать, где строгая дисциплина, а слоняться по деревням и, как говорится, сшибать шабашки. Вот так и складывались эти натуры — непоседливые, не столь даже алчные, сколь одержимые фантастическими мечтами о баснословных заработках, причем иной раз не сами деньги, а возможность хвастать ими прельщала их больше всего. Надо добавить, что все это люди мнительные, до истеричности самолюбивые, отвыкшие от какой-либо регулярности в работе, склонные к загулам и к приступам исступленной деятельности. Теперь их время проходит, — некоторые из них, вконец избаловавшись, попались в воровстве или хулиганстве, другие же самим течением современной деревенской жизни прибиваются к покойным берегам. Так случилось и с нашим кузнецом, который хотя и доказывает иногда с превеликим шумом свою исключительность, однако по преимуществу с утра и до ночи постукивает молотком в кузнице — вместе с Виктором ремонтирует косилки и жнейки, выделывает болты, зубья для борон, кует лошадей, оттягивает шкворни, работает бабам ухваты, кочережки, тяпки. Но время от времени, вообразив себя уязвленным, он напивается, хватает топор, чтобы изрубить мебель в доме, — впрочем, отдает он его без какого-либо сопротивления, — бегает по селу и кричит, что такого мастера, как ои, нигде не сыскать.
Я бы никогда не поверил, что весь тот шум, о котором у нас говорят: «Кузнец загулял!», производит этот невысокий, тщедушный человечек с застенчивой улыбкой. Ему лет тридцать с небольшим. Он с напускной скромностью говорит, что материалу нет, а то бы он сделал полку получше, и в то же время следит, понравилось ли его изделие, покрашенное им почему-то лимонножелтой эмалью. Он вызывается починить старинные ходики с боем, которые либо совсем не бьют, либо, словно спросонок принимаются вдруг бить по многу раз, торопливо, взахлёб и все невпопад. Увидев продавленное кресло, он предлагает перевязать пружины и перебить обивку. Но сын его, по всей вероятности, опасается, что мы примем все за пустое хвастовство, тянет отца за рукав, к двери — хватит, мол, пойдем!
Пасмурно и тепло. Обычные краски земли и неба — зеленая, черная, желтая и голубая — смягчены влажной дымкой, заполнившей все видимое пространство. Озеро не отличить от неба, и они как бы слились, потому что полоса противоположного берега закрыта белесой мглой.
Я иду в город по скользкой от сырости тропинке, в которую уже впечатаны редкие палые листья. Желтые листья торчат и в жесткой траве.
В райкоме я застаю одного Василия Васильевича.
Сперва мы говорим о сенокосе, потом, вспомнив, я спрашиваю его, почему же он не приехал в субботу к Ивану Федосеевичу. «Так ведь казанская, оказывается, была!» — восклицает Василий Васильевич. «Ну да, — говорю я, — а вы что, не знали?» Тут Василий Васильевич в свою очередь говорит, что если бы знал, то конечно же не обещал бы приехать. Я делаю вид, что никак не пойму, почему казанская помешала ему, атеисту, приехать в гости к товарищу, которого уже лет сорок односельчане называют безбожником. И тогда Василий Васильевич почти дословно произносит все то, что высказано было мною позавчера Ивану Федосеевичу лишь как догадка, предположение.
Он так и говорит, что по сеноуборке и силосованию колхоз Ивана Федосеевича отстал, и как это будет выглядеть, если при таком положёнии дел, да еще на казанскую, секретарь райкома приедет в гости к председателю колхоза! Да ведь тут каждый скажет, что оба они, вместо того чтобы мобилизовать народ, пьянствуют и празднуют религиозный праздник.
По праву дружбы, которая позволяет быть жестоким, я говорю Василию Васильевичу, что он, сколько я понимаю, скорее озабочен своим добронравием, нежели сенокосом и отношением колхозников к религии. Ведь ничего не изменилось оттого, что он не приехал в тот день в Любогостицы, — колхозники все равно не вышли на работу и праздновали казанскую. Выиграл только он, Василий Васильевич, о котором никто теперь не скажет худого. Но ведь это больше походит на христианскую святость, чем на большевистскую принципиальность. Большевики, по-моему, не уходят от греховности мира сего, спасая свои души и оставляя людей предаваться пороку.