Страница 23 из 44
Во всем этом я вижу скорее языческую поэзию, нежели христианское законоучение, некую изустную поэму, в которой точное знание природы, накопленное поколениями земледельцев, сочетается с наивными и восхитительными заблуждениями, вроде того, например, что зарница хлеб зорит, то есть отблеск дальней ночной грозы способствует созреванию хлебов. Наталья Кузьминична, когда я как-то в прошлом году, числа двадцатого августа, сказал о вспышках, озарявших вечерний горизонт, что вот, мол, до чего хороши зарницы, серьезно возразила мне: «Откуда теперь зарницы, теперь уже и поспевать нечему». Вспоминается, что в каких-то других местах приходилось слышать, будто частые зарницы вредят хлебам.
И вот я думаю, что если деревенский житель с детства помнит, например, что коли на казанскую поспела черника, то, значит, поспела и рожь, если казанская к тому же престольный праздник, и слово это мгновенно вызывает в памяти суету предпраздничной стряпни, запах горячих пирогов за утренним самоваром, запахи ситцевой обновы и скрипучих ненадеванных башмаков, — если воспоминания эти неотделимы от всей сути дорогих нам детских лет, то как же отнестись равнодушно к тому, что на Хистке календаря стоит нынче двадцать первое число июля месяца.
Поэтому меня не удивило, когда Иван Федосеевич, звавший меня в гости на будущее воскресенье, передумал вдруг и просил приехать сегодня — на казанскую. Правда, сделал он это по настоянию матери, с недавнего времени поселившейся с ним. Старуха рассудила, что если уж звать гостей, так звать на праздник, чтобы попусту не тратиться.
День выдался сегодня сухой, солнечный, но прохладный.
Мы обогнули кремль и едем под сенью исполинских, раскидистых тополей и лип, которые соединили над улицей свои мощные ветви, полные листьев и пятен света. Справа, за толстыми, в рубцах и трещинах, стволами деревьев, тянется высокая, из чугунных прутьев ограда городского парка, а за нею — ясени и липы, пустынные песчаные дорожки, желтеющие среди газонов и клумб, запертые увеселительные павильоны и голубой кусок озера за далекой балюстрадой. А слева, в просвете между ветвями, образовавшими этот зеленый свод, мелькнула устремленная в небо пожарная каланча с черным Кругом часов.
Эта часть Райгорода мне всегда кажется каким-то другим городом.
От Дмитриевского монастыря и до кремля, включая весь так называемый центр, город отвечает распространенному представлению об уездной России: Кремль и гостиный двор, церкви, здания присутственных мест, каменные комоды купеческих особняков и усадебный ампир дворянских, великое множество деревянных трехоконных мещанских домиков. Отдельные большие дома, построенные в наше время, не способны здесь что-либо изменить.
Здесь же, где мы едем сейчас, вымахнув из-под лип и тополей, в блеске ветреного солнечного полдня стоят дома, лишенные каких-либо национальных черт. Плоские оштукатуренные фасады двухэтажных доходных домов, пропорции которых определялись не чувством сообразности, а законами чистогана, перемежаются невысокими и длинными кирпичными домами, где выложенная из того же кирпича дата постройки над железным навесом крыльца — единственное, что может привлечь внимание. Среди этой безликой архитектуры конца прошлого и начала нынешнего столетия встречается столь же мертвый космополитический модерн — окна без переплетов, блеклая, травянистых оттенков керамика, расслабленные линии наличников, дверных филенок и жестяных украшений на водостоках и дымоходах.
Но вот уже мелькают веселые, будто сошедшие с конвейера, крытые шифером домики рабочих ткацкой фабрики. Во дворе каждого домика торчат молодые деревца, а позади простерлись луга и стеной встало небо.
А дальше — городской выгон, весь в зеленых кочках, в светлом, обтёрханном белоусе. За выгоном к пыльному асфальту шоссе подступили луга какой-то заготовительной организации, на которые давно уже зарится Иван Федосеевич. К этим лугам примыкает «аэродром» — должно быть, посадочная площадка военного времени, — в сущности, тот же луг, несколько одичавший. Иван Федосеевич недавно получил эту землю, часть ее успел распахать и засеять, среди прочего — льном, и я ищу сейчас взглядом светлую зелень льна, которую можно различить издалека. Лен для Ивана Федосеевича новая культура, он очень увлечен им и как бы оправдывает это тем, что выгоден, мол, ленок. Пожалуй, ему будет обидно, если окажется, что я проехал мимо, даже взгляда не бросив на льняное поле.
Пошли заросли вереска — удивительного растения, одинаково чувствующего себя на сырых землях и на таких вот холодных песках.
За поворотом открылись Любогостицы — плоскости железных крышг красный кирпичный коровник с двумя силосными башнями, обшитыми серебристым от времени тесом, белый корпус бывшей цикорной сушилки, где одно из помещений занято колхозной электростанцией, стеклянные кровли теплиц и старинные монастырские липы, под которыми стоит деревянный домик, где живет теперь Иван Федосеевич.
А вот и он сам стоит возле дороги.
Если бы я не знал Ивана Федосеевича так давно, я мог бы предположить, что это он вышел сейчас встречать гостей. Но мы знакомы с ним уже четыре года, и я понимаю, что внимание председателя привлек самосвал, медленно поднимающий свое железное корыто, откуда с адовым грохотом низвергаются круглые булыжины. Иван Федосеевич давно мечтает о дороге, какая соединила бы все населенные пункты колхоза с шоссе, которое идет через Любогостицы. Видать, теперь он разжился камнем.
Так вот всегда, когда приезжаешь в Любогостицы, — такое впечатление, будто здесь не колхоз, где пашут землю и разводят скот, как, скажем, у нас в Ужболе, а некое промышленное предприятие или строительная площадка. Сразу не сообразить, отчего это, но только не назовешь Любогостицы деревней, пускай колхозной. Не идет это слово к здешнему колхозу. Быть может, потому Любогостицы не выглядят деревней, что главенствуют здесь каменные индустриального типа постройки, что постоянно здесь идут какие-то строительные работы и запах известки, битума, сырого бетона мешается с запахами хлева и земли. Впрочем, промышленный характер этому колхозу придает еще и то обстоятельство, что он, можно сказать, ежедневно, даже зимой и весной, выпускает товарную продукцию: молоко, свинину, тепличные овощи и зелень… Здесь почти нет обычной для деревни сезонности в производстве продуктов; когда сюда ни приедешь, грузовики вывозят отсюда какой-нибудь товар, сгружают здесь какие-нибудь рабочие материалы.
Близко к вечеру. Отблеск садящегося солнца лежит на белых стенах. Мы только что отобедали — собственно, по-деревенски это можно назвать ужином — и сидим перед потухшим самоваром не разговаривая.
Как только я приехал сюда, мы отправились с Иваном Федосеевичем в поля, к самой дальней границе колхоза. На ухабистых дорогах, где хоть мост наводи через глубокую, налитую водой и грязью колдобину, наш ГАЗ-69 мотало из стороны в сторону, и мы крепко держались за железные поручни, особенно когда машина кидалась в прорву, разбрасывала желтоватую жидкую грязь, с, ревом вымахивала на сухое. Мы почти все время кричали, потому что шумные всплески воды и стреляющие <звуки перегруженного мотора не позволяли нам разговаривать обычными голосами.;
Потом дорога стала крепче — должно быть, здесь мало ездили. Впереди встал невысокий частый кустарник. Сбоку же, за канавой, которая и была границей, рядами лежали пласты вывороченной земли, уже обветренной, серой, с торчащими корнями запаханных кустов. На жесткой луговине, Возле дощатой будки и железных бочек стоял, постукивая мотором, незаглушенный гусеничный трактор. Два чумазых, лоснящихся от масла паренька пристально разглядывали работающий мотор. Они живо отозвались на приветствие Ивана Федосеевича и подошли к нашей машине.
Дул холодный ветер. Из смятых тонких папиросок, которые курили председатель, шофер и трактористы, летели в сторону красные искры.
Солнце, не грея, освещало плоскую землю.