Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



— «…И с чадами», — изрек писарь.

— Написал?

— Написал.

— Так теперь Пастухову брату, Ефиму Антонычу, пропишите поклон «с супругою, мол, и с чадами». Известно, — добавила она, — он нам не родня какая; а только как завсегда они Гарасима как будто заместо родного почитают, потому и им от нас честь.

— «И с чадами», — прописал писарь.

— Теперь баушке Лукерье Анисимовне, — такая у них старушка есть, — этой: «с единоутробной, мол, дочерью вашей», по поклону отпишите. Настасьей Лукинишной дочь-то зовут.

Бумага приняла и баушку Лукерью с ее единоутробной дочерью Настасьей.

— Дальше! — не отрываясь от письма, прорычал Семеныч.

— Кому бы еще не забыть поклониться? — задумалась молодуха.

— А Ивану-то Митричу, — тихо подсказал один из рабочих.

— Ах, да! — встрепенулась Никифоровна, — совсем было я и забыла про него. Это — дяденька, свекровин брат, Иван-от Митрич. «И с супругой, мол, вашею», так и отпишите ему. Уж, признаться, ей-то и кланяться не стоило бы за ее подлеющий характер, — рассуждала сама с собой Никифоровна, — ну да плевать… Нетрог подавится нашим поклоном! Мы зла не помним, кровавыми слезами обливалась из-за её, из-за паскуды!

— Еще что будет? — спросил Семеныч.

— Теперь обнаковенно что… Пропишите, что живем, мол, мы во всяком здравии, благополучно, честно, благородно, промежду себя дружно и любовно, глупостями, мол, никакими не занимаемся; еще пропишите, что ему, мол, хозяева поденных прибавили; а обо мне, что, мол, в тягостях ходит с самого с Миколы зимнего. Потом…

Она быстро поднялась с места, выдвинула из-под кровати сундук и вынула из него гостинцы.

— Иван! — обратилась она к молодому парню, сидевшему одиноко в углу и перебиравшему разные свертки и узелки, — теперь иди, гляди, что кому.

Никифоровна опять села к столу; приблизился и Иван.

— Так, пишите. Тятеньке посылаем, мол, денег рупь да пять аршин ситцу розового на рубашку. Гляди, Иван: вот эвтот! — прибавила молодуха и отложила ситец в сторону. — Мамыньке, Дарье Патрикевне, платок, который ей полюбится из эвтих из двух, а другой платок, — так и пропишите, — посылаем, мол, сестрице нашей, Устинье Ивановой, заместо красного яичка. Понял, Иван, как надо сказывать?

— Понял.

— Теперича отпишите еще, что, мол, сестрице Марье Финогеновне посылаем мы два аршина ситцу белесоватого, кветочками, на рукава, да три аршина миткалю, на стан, — миткаль-от и у самой бы изошел, да так уж ей… больно баба-то хорошая; а детям ихним по деревянному яичку да по пятиалтынному денег. Ты смотри, Иван, запоминай тверже. Деньги вот тут, в яичках, внутре, — видишь, — показала Никифоровна.

— Тоже, брат, оделить всех — начетисто, — заметил один из стоявших у стола парней.

— Да как же, парень, не начетисто? Ты гляди, какая их прорва, — согласился другой.

— По гостинцу, по грошу, скажем так, а то — жила лопнет! Верное слово.

— Ну, не мешай, ребята: опосля наговоритесь, — строго заметил писарь.

— Отпиши, Семеныч, еще, что посылаем мы, дескать, все это по силе-возможности, от трудов своих праведных. А писали, мол, вы, тятенька, что лошадь хотели сменять, так в этом деле, мол, мы вам не укащики и малым своим умом ничего доложить вам не смеем; но только денег, сколько вы просите, нам выслать невмоготу, так как достатки наши малые, а в Москве на все дорожисть — одни харчи чего стоят; а тут еще фатеры, одежа… на сапогах вон сколько целковых в год-то изобьешь.

Никифоровна задумалась на минуту.

— Еще пропишите, что когда Иван пойдет оборотом в Москву, так прислали бы с ним холста, который поровнее, потому тут без холста совсем туго приходится, а купить — так приступу к нему нет. Скажи, Иван: тот бы холст прислали, который онамедни тятенька посулился нам отдать, да мы не взяли.

Никифоровна собрала со стола гостинцы и завернула все их в одну бумагу.



— Что же еще писать? — спросил писарь.

— Да что же больше? Надо быть, всё. Живы, мол, здоровы, кланяемся всем… Что же еще-то писать? Разве вон ребята захочут что…

Ребята переглянулись.

— Пиши, пожалуй, от нас по поклону, — выдвинулся один из них. — Емельян, мол, с Андреем да Миколай всем кланяются и проздравляют с праздником; а Миколай, мол, окромя того, шлет Устинье Ивановой двугривенный на закуски, — добавил он и, сконфузившись, положил на стол монету.

— О пес, волокида! Засушил девку! — шутя погрозила Никифоровна Николаю.

Присутствовавшие захохотали. Николай еще больше переконфузился и отступил в сторону подальше, в глубину избы.

Письмо окончилось. Оно занимало полулист кругом, и хотя некоторые буквы в нем и валились одна на другую, словно пьяные, а некоторые строчки, вместо того чтобы стоять параллельно, ползли кто в Казань, кто в Рязань, тем не менее письмо было написано складно, так что, когда Семеныч провозгласил перед публикой его содержание, публика умилилась, а Никифоровна даже раза два легонько утерла рукавом слезы. Прочитавши, Семеныч сложил бумагу несколько раз, так приблизительно раз восемь, отчего из полулиста образовался небольшой пакетик, в вершок величиною; затем писарь вынул из кармана кусочек сургуча, вытащил оттуда же медную солдатскую пуговицу с изображением разрывающейся бомбы и принялся печатать письмо этой бомбой. Процесс печатания особенно полюбился зрителям.

— Сергуч-от, сергуч-от, гляди, как закипел, подлый!

— Вот на том свете, говорят, этаким же сергучом глотки вашему брату заливать будут.

— Страсть, братец ты мой.

— За грех, известно, не минуют: за грех, парень, и царей в пекло валят, не токмо что простонародье.

— Недаром пословица-то говорится: «грех в орех — спасенья навек»: во как его заслужить-то трудно!

— На пуговицу, ишь ты, наплевал, — перебил философов третий парень.

— А не наплевать на нее, так она ведь к сургучу-то пристанет, язевый твой лоб! — вразумил Семеныч.

— У всякого, парень, свой струмент, — добавил один из философов, — у писаря — свой, у солдата — свой, у дохтура — свой, у попа — свой. Удивительное, братец, дело!

— Кто с письмом пойдет? Принимай!

— Иван, подходи!

Иван подошел и получил из рук писаря письмо.

— Уж письмо-то тебе, брат-молодка, супротив других написал, — сейчас издохнуть! — похвастался Семеныч.

— Так что же: ты нам постарался, Семеныч, и мы тебе также с полною нашею благодарностью. Ряжено было тебе за работу — косушку да гривенник денег, а мы вот как за твою доброту — обирай деньги! — сказала Никифоровна, выкладывая на стол четыре пятака.

— Но, дай тебе бог доброго здоровья! Поверь, Никифоровна: ты человеку добро, а человек тебе вдвое, — истинное слово!

Семеныч забрал свои струменты, распростился и вышел.

Иван стал сряжаться в путь. Все посылки он уложил в большой мешок вместе со своим носильным платьем, сапогами и проч.; дно и верхушка мешка были туго скручены веревкой, концы которой при перекидывании мешка за спину связывались на груди. Письма (а их было несколько, так как вести и гостинцы посылали в деревню, кроме Никифоровны, еще и некоторые другие) он опустил было сначала в карман шаровар, потом передумал и засунул их за голенище, потом опять передумал и долго пытался пропихнуть их в шапку, за подкладку; наконец, не удовлетворившись ни тем, ни другим, ни третьим, совершенно растерялся и выложил письма на стол. Письма эти кручинили нашего путешественника больше всего, с одной стороны, потому что он боялся их перемешать, а с другой — потому что боялся их потерять, тогда как в некоторые из них были вложены деньги и, что главнее всего — все они представляли, так сказать, ключ к тем посылкам, которые находились в мешке: пропади письмо — кому что тогда отдашь?

— Миколай! которое Аниськино-то письмо? — спросил Иван, с недоумением переворачивая письма на столе.

— А которое оно, парень, — вот как перед истинным богом! — я и сам забыл, — искренне побожился Николай и тоже уставился на письма.

— Вот Аниськино, вот! — вмешался третий земляк. — Ты только то помни, беспамятный ты человек, — вразумлял он Ивана, — что которое письмо ногтем мечено — вот, видишь! — то Аниськино, которое пуговицей пропечатано, то Анны Микифоровны — слышь! которое наперстком заделано, то Климово; у его же, у Климова письма, еще вон и угол зубами обгрызай. Понял?