Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 2



Зато хорошо в теплой, светлой избе. Ласковые приветливые лица. Хозяйка старуха стоит и снисходительно смотрит, поджав плотно руки, как меня раздевают. Другая баба, молодуха, – у перегородки, с печки глядит третья с бледным, испитым лицом, а за ней куча ребятишек выглядывает.

Это не радушие хохлов, – сдержанность проглядывает в каждом движении; но приветливость чувствуется.

В избе идет какой-то разговор. Чувствуется во всех какое-то особое удовлетворение и особенно в хозяйке. Она то разведет руками, то плотно-плотно прижмет их и задумается, и опять, точно вспомнив что-то, как-то удовлетворенно оживится, разведет руками и заговорит.

Я все вспоминаю Малороссию, колядки, оживление, и еще бледнее вырисовывается этот великий вечер в этой прозаичной избе. И опять я слушаю. Все тот же неинтересный, будничный разговор и все то же удовлетворение и интерес и в говорящем и в слушающих. Все смотрят, слушают; дети подперлись и свесили свои головки с печки, и у всех глаза так оживленно, так мягко смотрят на говорящего. Точно говорится не о том, что я слышу, а о чем-то другом, чего я не знаю. А они знают и понимают. Я один не знаю, и они знают, что я не знаю, и от этого их лица светлеют так, точно, кроме этой лампы, еще льет откуда-то свет, мягкий, ровный, спокойный. Точно что-то скрытое, неуловимое разливается, охватывает всех и сливается в одно целое.

А-а! Я начинаю улавливать следы бледного праздника. Мальчишка с печки выдает секрет. У него так блестит его курчавая головка, так сверкают глазки, так усердно он, то и дело, оправляет свою красную рубаху, что я, наконец, замечаю. Вон и на старухе темный, но новый платок. И сарафан цветной. У молодухи красный, яркий и белая, чистая рубаха. Даже у бабы на печке, несмотря на старый костюм, вид нарядный: из-под платка блестит пробор и гладко причесанные волосы. Пол вымыт и выскоблен стол, и не видно тараканов.

Все-таки праздник.

Подали самовар. Я проголодался, развернул провизию и принялся за еду.

– Кусочек! – протянул с печки бутуз, соблазненный моей едой.

Старуха неохотно поглядела на ящик стола, где лежал хлеб.

– Не след бы в этакий праздник по два раза… ну да мал еще… отрежь, что ль.

Молодуха взяла нож, достала хлеб и, отрезав кусочек, отнесла бутузу.

– У нас, у хохлов, – проговорил я, – в этот вечер песни, парни, девки ходят по улицам, кутью едят.

– Нет, у нас нет этого заведения… – ответила вполоборота хозяйка и обратилась к бабе, лежавшей на печке: – Намедни Власьиха приходила.

С печки раздался тяжелый вздох.

– Плакали уж мы с ней, плакали.

Хозяйка вытерла нос, помолчала и промолвила:

– Не смотрела бы.

Она еще помолчала и прибавила:

– Последнее, кажись, отдала бы, чтоб слез не видать.

– У них что ж. Нужда?

– Чего не нужда? У людей праздник, а у них в избе, ты скажи, ни кусочка, ни полена, ни света. Старик-то вовсе развалился, – повернулась старуха к бабе на печке. – Так тычутся по избе. Ах ты, господи.

– Страсть, страсть, – судорожно встрепенулась баба на печке. – И не приведи ты, господи!

– Что ж они, одинокие?

– Детные… Детей-то еще с осени услали Христовым именем кормиться, а сами уж тут как-нибудь. И от тех-то ни письмеца, ни весточки, а холода-то, вишь, какие… одежонка какая… долго ль…

– Храни господь.

– Уж не так нуждой, как вот этим, что весточки нет, убиваются. Родительскому сердцу каково терпеть?

Вошедший, лет девятнадцати, парень, присел на кровать.

– Ночь-то до-о-лгая… на пустое брюхо-то чего, чего не передумаешь…

– Эх, нужда… – отозвалась баба с печки. – Семенов, солдат… пришла к нему, а он муку просеевает. А кругом-то восемь их, да всё мал мала меньше. Болтушечку-то заместо хлебца.

– Ах ты… – вздохнула хозяйка.

– Гляжу это я, – так просто сердце во мне переворачивается. А он сеет, сеет. А тут, как стукнет ситом по столу. «Только, говорит, разбежаться да в воду»…

– Ах ты, господи, господи!

– Что ж, у вас неурожаи, что ли?



– Настоящего это неурожаю нет… – заговорил вошедший хозяин. – А так идет да идет: и земля выпахалась, да и сеять – хуже купли хлеб приходится; купить его если, денег негде добиться. Так и колотится народ, а нужда гонит; глядишь, кой-какой хлебушек смотал, а там опять его назад покупай. Продал втридешева, купил втридорога, а купить-то не на что. А тут еще хворь пошла… Вот и дела тут наши мужицкие все… Лошади готовы.

Я встал, вынул из кармана деньги, подошел к хозяйке и попросил ее передать старикам и солдату.

Хозяйка нерешительно взяла деньги и не сразу ответила.

– Спаси тебя Христос, – долетел ко мне ее взволнованный голос в то время, когда я исчезал в своих шубах.

В голосе ли старухи, во всей ли этой обстановке было что-то приподнятое, но какая-то волна и меня подняла, и, чтоб успокоиться, я еще сосредоточенней занялся своим одеванием.

Когда я кончил и поднял глаза, я смутился от того, что увидел: и лежавшая на печке с испитым лицом баба плакала, и хозяйка вытирала глаза, смотря в то же время радостно, серьезно вперед; ребятишки притихли, пригнули головы, и в избе воцарилась какая-то особенная, торжественная тишина.

Еще сильнее меня охватил великий праздник этой светлой избы, и, взволнованный, я подумал, что был неправ, унижая силу впечатления русского крестьянского сочельника перед малороссийским.

II

Я вышел; меня усадили, укутали, и мы понеслись. Меня вез младший сын хозяина. Звезды ярко сверкали в небе; было темно; предо мною мелькали огни темных, точно нахохлившихся изб; я сидел, полный свежих сильных ощущений.

– Эй вы-ы, васка-а-сы-ы! – несся веселый, возбужденный голос молодого ямщика, и в ответ ему, еще веселее разливаясь, говорила пара серебряных колокольчиков.

– Погляды-ы-ва-ай!

Мы летели, возок мягко перебрасывало, я сидел, и меня все сильнее и сильнее охватывала какая-то жажда продолжения впечатлений праздничной избы.

Здесь, в этих избах еще продолжается этот великий вечер. Когда я приеду домой, его уж сменит ночь и остаток этого, с таким сильным впечатлением начавшегося вечера пропадет в скучном переезде.

– У Анисимовых лошадь едят, – повернулся ко мне мой ямщик. – Пра-а! Староста с десятским идет, этта, а он свежует ее, неначе быка. Чтой-то, – они думают, значит, промеж себя, – делает он? надо узнать. К нему: «Ты что?» – «Да я, говорит, есть ее буду!..» Пра-а! Вот изба-то его!

– Подъезжай к избе.

Невзрачная, покривившаяся изба; свет из бокового окна помогает мне нащупывать тесный темный проход в маленькие сенцы. Отыскав дверь, я отворяю и вхожу.

Маленький ночник освещает нищенскую избу. Тяжелый, спертый воздух, следы белой штукатурки на печке, еще более подчеркивающие неопрятную нищету; детские головы с печи, с полатей, раскидавшийся под тулупом на кровати лет шести мальчик, очевидно больной, с тонкими чертами лица, с тонкими полузакрытыми веками голубых неподвижных глазок; длинная растерянная фигура крестьянина с неприятным лицом, не то испуганно, не то нехотя поднявшегося с лавки…

Да, он ел лошадиное мясо.

Равнодушные глазки смотрели с печей, с полатей, а он вытаскивал грязный котел с какою-то зеленою накипью сверху. Он поставил котел и ткнул пальцем в слизистую кучу, и не то улыбка, не то гримаса тоски, отвращения, презрения скривила его губы. Точно он сам сомневался и не верил.

– Чего станешь делать? Ушел бы, куда глаза глядят… Малые-то дети чем повинны?

Я посмотрел в его лицо: нет, оно не было неприятно, потому что на нем было сильно оттиснуто чувство любви к этим малым неповинным детям. Он, конечно, мог бы уйти: третья часть изб на селе стоит заколоченная.

– Хозяйка твоя где?

– Хозяйка померла, – угрюмо собрался он.

– Давно?

– Не так что… прошлым месяцем.

– Тоже ела?

– Не стала есть… – потупился крестьянин.

– С чего померла?

– Господь ее знает.

– Мамка, – заговорила быстро с печки девочка лет десяти, – все сбирала, все сбирала… А тут залезла на печку, бат: «Ох, деточки, устала я…»

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.