Страница 3 из 5
С тех пор прошло невесть сколько лет, и теперь знакомое предчувствие несбыточности и тоски нахлынуло на него, стоило лишь зажечь от тонкой восковой свечки высокие свечи по краям клавесина, и в расплывающемся сиянии он увидел, как стены придвинулись теснее, а массивные стулья сжались кольцом вокруг него. Он бережно провел рукавом по запыленным, как всегда, клавишам и пробежал пальцами по ним. Как хрупко они отозвались. Как божественно печальны были дивные песенки, которые слагались на этих клавишах. Вдруг ему почудился звук детских шагов, будто там, за дверью, кто-то убегал по кромешно темному коридору. Но потом все стихло, оставалось только убедить себя, что не было никаких шагов никогда. Теперь его слух уловил что-то похожее на смех, и снова все стихло. Он продолжал играть, и ему чудился легкий шелестящий шорох шелковой юбки, задевающей землю. Он заиграл смелее, а когда музыка вновь стала тише, все исчезло.
Сколько он ни старался, от него ускользало объяснение причины возвращения в дом. Это пугало его, но он уже не мог остановиться. Там, посреди дороги, его внезапно охватил порыв разорвать в клочья пелену лет, вернуть все, что берег старый дом, полумрак, приглушенные голоса в коридорах, клавесин, бесконечные лестницы, устремленные в темноту, комнаты с сотнями различий, неуловимый вкрадчивый страх, который прятался по углам и никогда не показывался. Он миновал аллею, ведущую к парадной двери. Львиная голова на дверном молотке оскалилась в ухмылке. Он приподнял молоток и ударил по деревянной панели. Никто не открыл. Он стучал снова и снова, но дом безмолвствовал. Он толкнул дверь плечом. Она отворилась. Он пошел осторожно по коридорам, заглядывал в комнаты, трогал знакомые вещи. Все было как прежде. И только когда ночь уже уползала из оловянных окон, он неслышно закрыл за собой дверь музыкальной комнаты. Ему стало непривычно легко. Он утолил затаенное желание, так долго томившее его в глубине души, обрел утраченное и вспомнил забытое. Здесь заканчивался путь.
На мгновение свечи ярко вспыхнули. Под сводами комнаты стало светлее. Распрямившись, он подошел к столу и увидел покрытую пылью книгу. Он взял ее и поднес ближе к свету. «Род Бремберов». Все те же страницы, вся родня, череда поколений, скорее мыслители, чем герои, мечтатели, созерцавшие мир с облака своих грез. Он листал книгу, пока не дошел до конца: Джордж Генри Брембер, последний из рода, дата смерти…
Он надменно посмотрел на свое имя и закрыл книгу.
Ответы па вопросы анкеты
1. Ваша поэзия призвана помогать только вам, или всем прочим людям?
И мне, и всем прочим. Поэзия — это ритмичное, уверенное движение слов от полной слепоты к откровенному прозрению, острота которого зависит от накала труда, вложенного в сотворение поэзии. Моя поэзия помогает или призвана помогать мне по одной причине: она есть свидетельство моего одинокого прорыва из тьмы к некому пределу света; а прорыв будет успешен, если станут понятны и очевидны все его промахи и немногие достоинства. Моя поэзия помогает или призвана помогать другим людям, поскольку, обращаясь к любому человеку, свидетельствует о таких же устремлениях, присущих всем и каждому.
2. Как вы думаете, есть ли сегодня польза от поэтического слова?
Да. Вся суть в слове. Многие из нынешних вялых, бессвязных стихов лишены движения слов, любого движения и, следовательно, мертвы. В каждом стихотворении должна быть стержневая строка или тема, пробуждающая движение. Чем более неповторимы стихи, тем свободнее движение слов в строке. Слово, в самом широком понимании, близко к тому, что имеет в виду Элиот, говоря о «смысле слов» и о «привычке к чтению». Пусть движение слов соединится с этой привычкой к чтению, и тогда стихотворение сделает свое дело.
3. Ждете ли вы стихийного импульса для сочинения стихов; если да, то каков этот импульс, вербальный или визуальный?
Нет. Для меня сочинение стихов — это физическая и умственная задача создать по всем правилам водонепроницаемый словесный отсек, предпочтительно с главной несущей опорой (то есть словом), чтобы вместить хотя бы часть искренних порывов и намерений творящего мозга и тела. Устремления и порывы переполняют вас и всегда взыскуют точного выражения. Для меня поэтический «импульс» или «вдохновение» — это всего лишь внезапный и, как правило, физический выброс энергии, питающей созидательное дарование художника. Чем ленивее мастер, тем меньше он получает импульсов. И наоборот.
4. Повлиял ли на вас Фрейд, и как вы к нему относитесь?
Да. Все тайное должно стать явным. Освободиться от покрова тьмы — значит очиститься, сорвать покров тьмы — значит очистить. Поэзия, запечатлевая освобождение любого от покрова тьмы, должна неминуемо пролить свет на то, что слишком долго было сокрыто, и таким образом очистить обнаженную явь. Фрейд пролил свет на малую часть тьмы и выставил ее напоказ. Насыщаясь обилием света и познавая скрытую наготу, поэзия должна брести дальше в поисках чистой обнаженности света, где скрытых намерений больше, чем даже Фрейд мог вообразить.
5. Вы поддерживаете какую-либо политическую партию или движение?
Я поддерживаю любое революционное братство, которое отстаивает право всех людей разделять поровну и по справедливости все, что человек получает от человека, и все доступные плоды труда человека, ибо только в таком истинно революционном братстве и может пробудиться искусство, принадлежащее всем.
6. Будучи поэтом, чем, по вашему мнению, вы отличаетесь от обычного человека?
Только использованием поэзии как способа для выражения намерений и устремлений, которые одинаковы у всех людей.
Поездка в Америку
Через все Соединенные Штаты Америки, от Нью-Йорка до Калифорнии и обратно, месяц за месяцем, круглый год, снова и снова, тянутся нескончаемой процессией обласканные, хмелеющие на званых ужинах, потрясенные и пристрастные европейские лекторы, филологи, социологи, экономисты, писатели, знатоки всего на свете и даже — теоретически — Соединенных Штатов Америки. А едва переведут дух между выступлениями и приемами, в самолетах и поездах, и в раскаленных горнах гостиничных спален, многие из них еще умудряются писать путевые заметки и вести дневники. Растерянные и поначалу сконфуженные непривычным изобилием, и буквально шарахаясь от распростертых объятий, поскольку не такие уж они важные персоны, как думает принимающая сторона, они преодолевают барьер обыденного языка и строчат в своих блокнотах, как одержимые, рассуждая о нравах, культуре и политической обстановке Америки. Но примерно в середине пути, где-то на протоптанных тропах между клубами и университетами Среднего Запада писательское рвение убывает; они падают духом от навязчивой одухотворенности приветствий, которыми их встречают, и чем дальше, тем больше; и они начинают сомневаться в самих себе и в своей репутации, так как неожиданно обнаруживают, что публика принимает, например, лекцию о керамике, сопровождаемую показом диапозитивов, с таким же неподдельным энтузиазмом, какой был проявлен всего неделю назад на докладе о современном турецком романе. И путевые заметки начинают пестрить восклицаниями вроде «Деваться некуда!», или «Бараны!», или «Сдаюсь» и потом прерываются. Но зато наши лекторы трещат, как сороки, то тут, то там, и выглядят уже старше своих лет, и глаза воспалены, как пережаренные пончики, и, наконец, к трапу лайнера, который возьмет курс домой, их ведут доброжелательные, любезные друзья (отбоя нет от пожеланий и любезностей), похлопывают их по спине, хватают за рукав, засовывают им в карманы бутылки, сонеты, сигары, адреса, устраивают прощальную вечеринку у них в каюте, снова хлопают по спине и, повизгивая и поскуливая, уходят: пора дожидаться у причала очередного корабля из Европы и очередной порции свеженьких, новоиспеченных лекторов.
Вот так они и едут каждую весну из Нью-Йорка в Лос-Анджелес: эксгибиционисты, полемисты, театральные критики, теологи-краснобаи, историки-хронисты, балетоманы, подающие надежды архитекторы, пустомели и «шишки», и плутишки, господа любители марок, господа любители бифштексов, господа охотники на вдовушек миллионеров, господа, страдающие слоновостью репутации (полные саквояжи и пустые головы), разные выскочки, епископы, гвозди сезона, редакторы в поисках авторов, писатели в поисках издателей, издатели в поисках долларов, экзистенциалисты, серьезные физики-ядерщики, господа с Би-би-си, говорящие так, будто жуют привезенные лордом Элджином[1] куски мрамора, философы-халтурщики, настоящие ирландцы (наверняка липовые) и, страшно подумать, толстые поэты с тощими книжонками. А еще в этом языкастом потоке не прозевайте рослых мужчин с моноклями, пропахших кожей клубных кресел и конюшен, выдыхающих отличный купаж виски и лисьей крови; у них торчат крупные первоклассные клыки и провинциальные усищи, которые, надо полагать, придумали в Англии и отправили за границу рекламировать «Панч»; вот эти господа и читают в женских клубах лекции на такие невероятные темы, как «История гравюры на Шетландских островах». А еще здесь раздаются командирские голоса мужеподобных теток с перманентом, как рифленое железо, и с гиппопотамьей кожей; эти самозванки, выдающие себя за «простых британских домохозяек», явились потолковать с богатыми, сытыми, одной норковой масти мамашами из американских семейств о нарушениях в здравоохранении, о преступной лености шахтеров, о том, что рога и хвост мистера Эньюрина Бивена[2] становятся уже заметны, и о боязни всех англичанин ходить в одиночку по ночным улицам, где орудуют банды парней со свинцовыми дубинками, а полицейские бессильны, так как сила на стороне властей, отказавшихся выдать им револьверы и не желающих пороть нещадно малолетних разбойников за любую провинность.
1
Граф Томас Брюс Элджин (1766–1842) вывез в Великобританию большую часть фрагментов и сохранившихся скульптур и барельефов из Парфенона. С 1812 г. коллекция находится в Британском музее. (Здесь и далее-прим. перев.)
2
Эньюрин Бивен (1897–1960) — британский политик-лейборист валлийского происхождения.