Страница 10 из 53
Однажды я не увидел на полке этих книг, и выяснилось, что дети вместе с ненужными газетами и журналами сдали их в макулатуру.
Я ничего не сказал детям.
VII
Как только нам в руки попадали мелкие деньги, мы бежали к дяде Мейрангулу покупать жевательную резинку или домашние леденцы в виде красных петушков на палочке, или матерчатый шарик на нитке со свинчаткой внутри, и дядя Мейрангулу всегда встречал нас ворчанием: "Опять явились? Не знаю, ей-богу, куда мне от вас деваться?..", как будто кто-то заставлял дядю Мейрангулу варить жвачку, петушков, сшивать шарики и продавать нам, тетя Зиба была куда симпатичней, всегда улыбалась, всегда нахваливала свои семечки: "Чудные семечки, клянусь богом, просто необыкновенное что-то... Покупайте на здоровье!.." Тетя Зиба, даже когда у нас не было денег, могла насыпать в карман полстакана семечек даром, но мы привыкли к ворчливости дяди Мейрангулу и покупали жевательную резинку, покупали и облизывали красные петушки или, собравшись под тутовником в конце нашего тупика, вращали матерчатые шарики.
Двери дома дяди Мейрангулу открывались прямо на улицу (двора у них не было), и весной, летом, осенью, а в погожие дни и зимой, дядя Мейрангулу всегда сидел у своих дверей на улице, ставил перед собой деревянный табурет, который сам сколотил, и аккуратно раскладывал на этом деревянном табурете свой восхитительный товар. Всякий раз дядя Мейрангулу ворчал и придирчиво разглядывал полученные от нас монетки (как будто мы его обманем, вместо денег дадим что-нибудь другое или подсунем фальшивые деньги...), потом клал деньги в карман телогрейки в холодное время, а в теплое - в карман кофейного цвета рубашки и выдавал товар: жевательная резинка - десять копеек, петушок пятнадцать копеек, игрушки - по двадцать копеек...
У дяди Мейрангулу был сын по имени Ибрагим, и вся округа знала, что дядя Мейрангулу для того с утра до вечера сидит на улице у своих дверей, чтобы Ибрагим хорошо одевался, чтобы у Ибрагима не было других забот, кроме как сидеть и сочинять стихи. Дело в том, что Ибрагим был поэт, и написанные Ибрагимом две строчки знали наизусть все парни нашего квартала:
Когда небо расстегнуло ворот, показалась луна! К"гда ты расстегнула ворот, показалось солнце!
Правда, Балакерим говорил, что это стихотворение Ибрагим украл: падишах Ануширван, путешествуя верхом на Белом Верблюде, увидел купающуюся в озере Фахранду-ханум и произнес эти строчки, а теперь Ибрагим врет, будто это он сочинил. Говорили еще, что раньше, когда я был совсем маленьким, дядя Мейрангулу, собрав стихи Ибрагима, появившегося на свет после шести дочерей, показал их Саттару Месуму, и Саттар Месум, начиная читать первые строчки, наизусть декламировал конец, потому что все стихи Ибрагима принадлежали жившим ранее другим поэтам, но, во всяком случае, Ибрагим не крал деньги, не воровал одежду, а присвоение стихов было почтенным делом, и говорили, будто Ибрагим это стихотворение ("Когда небо расстегнуло ворот, показалась луна! Когда ты расстегнула ворот, показалось солнце!") для Шовкет написал (или украл).
Дядя Мейрангулу не только торговал жевательной резинкой, шариками на нитках, клетками для соловьев, скалками, вырезанными из дерева ложками и другими подобными изделиями, но потихоньку, за деньги, наносил с помощью иглы и туши татуировку на руки, плечи, грудь соседних парней (приходили к нему и из других мест), разные надписи, рисунки; но теперь он больше этим делом не занимался, потому что однажды тетя Ханум пришла и во всеуслышание сказала: "Слушай, Мейрангулу, клянусь могилой твоего отца, если я еще раз увижу, услышу, узнаю, что ты кому-то на руке что-то написал или женщину нарисовал, ей-богу, Мейрангулу, я возьму тебя за шиворот и отведу в милицию, или я не дочь мужчины!" Конечно, дядя Мейрангулу знал, что от тети Ханум можно ожидать все что угодно, и, посмотрев на крупные, как у мужчины, руки тети Ханум, решил больше этим делом не заниматься, а торговать мелочью и лелеять своего единственного сына Ибрагима.
Говорили, будто тетя Ханум увидала на теле какого-то из своих сыновей рисунок, изображающий русалку, и потому так рассвирепела; мы про эту полуженщину-полурыбу не знали, но и у Джафара, и у Адыля, и у Аб-дулали, и у Джебраила, и у Агарагима на руках были вытатуированы годы их рождения: у Джафара - 1915, у Адыля - 1917, у Абдулали - 1919, у Джебраила - 1923, у Агарагима - 1925, только у Годжи на руке ничего не было. Правда, говорили, что Годжа где-то на теле вытатуировал имя Адыли, но говорить-то говорили, а видеть никто не видел. Годжа и шофером не был, но, несмотря на это, я любил Годжу больше всех в округе.
Иногда перед нашим тупиком выстраивались подряд четыре машины, те, которые водили Джафар, Адыль, Абдулали, Джебраил; Агарагим тогда учился на курсах шоферов и иногда подъезжал к тупику на своей учебной машине и перед нашим тупиком выстраивалось подряд пять машин. Порой тетя Ханум, положив еду в тарелки сыновьям, приехавшим на обеденный перерыв, выходила на улицу и смотрела на этот ряд стоящих друг за другом машин, как будто машины тоже были сыновьями тети Ханум.
Муж тети Ханум умер еще до моего рождения, но мне казалось, что семья тети Ханум всегда была такой: была тетя Ханум, и были Джафар, Адыль, Абдулали, Годжа, Джебраил, Агарагим, а больше никого и не было; я не мог представить себе иной семью тети Ханум.
И Адыль, и Абдулали, и Джебраил водили полуторки, и мы все гордились этими новенькими "ГАЗ-АА". Джафар водил автобус, его "ЗИС-16" тоже был совсем новеньким; иногда Джафар, усаживал нас, ребятишек, в свой автобус, катал по округе, и мы становились самыми счастливыми детьми на свете, и, когда, полные зависти, взгляды ребят соседних кварталов устремлялись на нас, мы вскидывали головы, считая, что мы и есть подлинные хозяева этого прекрасного автобуса.
А у Годжи машины не было, он не был шофером, но, несмотря на это, я любил Годжу больше всех, и Годжа был особенно ласков со мной; недаром именно он произнес слова, которые я никогда не забуду: "Выдумки выдумками, но ты станешь писателем, книги будешь писать!.."
Потом я узнал и значение слова "туллаб", и слова Годжи вместе со словом "туллаб" произвели на меня такое впечатление, что иногда по ночам, улегшись в постель, я не мог уснуть, меня охватывало какое-то волнение, беспокойство: я, конечно, не знал толком, что такое писательство, но сердце мое было полно прекрасного волнения, и в те бессонные ночи я гордился своим будущим почти так же, как машинами Джафара, Адыля, Абдулали, Джебраила...
...Древний философ изрек одну из самых мудрых и печальных истин на свете: все проходит...
...Однажды Годжа сказал мне:
- Хочешь пойти в цирк?
Я не поверил своим ушам, потому что за свою семилетнюю жизнь я ни разу не ходил ни в театр, ни в цирк, только в кино ходил, и, услыхав слова Годжи, понял, что я накануне большого события в своей жизни, и почему-то перед глазами заиграли разноцветные разводы: красный смешался с зеленым, зеленый с синим, синий с желтым, желтый с оранжевым... Я подумал, что это - цвета той радости, того счастья, накануне которого я пребываю, и по ночам, лежа в постели, перед тем как уснуть под храп отца (когда отец не храпел, я не мог спать, так привык к его храпу), я вновь увидел эти цветные разводы: краски перемешивались друг с другом, сверкали, и в их красных, зеленых, синих, желтых, оранжевых бликах была веселящая сердце теплая улыбка; иногда храп прерывался, и я, вздрогнув, возвращался в нашу маленькую комнатку, в постель, постеленную на полу между столом и платяным шкафом, но потом отец снова начинал храпеть, и разноцветные разводы возникали опять, я ждал праздника, такого праздника, который был далеко от нашей маленькой комнаты, от нашей маленькой кухоньки, где и по ночам чувствовался запах керосинки, от нашего двора, тупика, переулка, улицы, округи, но как бы далеко ни был этот праздник, он однажды наступит...