Страница 5 из 18
У Каткевича еще один гость – прозаик Либерман, чьи национальные особенности обсуждают Горлов и Балабин.
– Ты пойми, – доказывает Горлов, – евреи – это основа русской поэзии двадцатого века! Пастернак, Мандельштам, Бродский… Это же позвоночник! Поэтому их нельзя выпускать из страны!
– Да ну их! – отмахивается Балабин, – Пусть линяют, если желание есть! Ветер в попу, как говорится!
– Ага, а потом мы будем слушать, как ты рифмуешь «ломать» – «твою мать»!
– А что? Клёвая рифма!
– Вообще-то, если вы о Либермане, – говорит Каткевич, – то он прозу пишет.
– Да? – озадачивается Горлов, – Тогда что ж… Тогда, наверное…
Каткевич разливает, потом обращается ко мне:
– А ты, никак, Валерию ищешь? Трудное дело, она теперь не каждый день здесь бывает. Она вообще слегка того… Сторониться стала нашего брата. Может, тоже лыжи смазывает? А, либер ты мой Ман, дорогой, так сказать, человечище, не берешь ли ты с собой в Израиловку драгоценную нашу Лерочку?
– Не беру… – морщится прозаик, – И вообще: чего вы этот базар затеяли? Имею право – и здесь торчать, и на землю предков ехать, если захочу. Могу даже двойное гражданство получить!
– Имеешь, имеешь… И я имею. И он, – критик указывает на меня, – имеет. Хочет – водку с нами пьет, а хочет – корриду в Испании смотрит. А, старик? Любишь корриду?
Каткевич хитро подмигивает, я же автоматически бросаю взгляд на тумбочку, где оставил синенькую папочку – ее там нет. Папочка появляется с извинениями, мол, точно такая же у меня для диплома куплена, я и заглянул! А там испанские, понимаешь, словеса, какая-то чернявая дама, ну, я и подумал: ты тоже линяешь за бугор – к фиктивной жене. А к Лерке приехал, чтобы попрощаться, мол, извини, родная, бежит, шумит Гвадалквивир, и я хочу жить на его брегах!
– Тебе тоже надо прозу писать, как Либерману, – говорю, пряча документы, – Целую новеллу сочинил!
– За прозу нынче платят хреново. И за критику – хреново, так что остается кто? Машенька родная, которой уже пора на прогулку. Не в службу, а в дружбу – прогуляй животное, а? Я что-то совсем тяжелый стал…
Мы обходим сталинскую «солонку». Беременная Машка переваливается с боку на бок, не торопясь, задирает ногу, я же озираю окна: первое, втрое, десятое… Леркино окно темное и непроглядное, как моя жизнь. Где ты, поклонница Заболоцкого и Кибирова, любительница сухого вина и огромных украшений, истеричка и самая ласковая женщина из тех, кого я знал? Может, ты вернулась к своему увечному мужу-художнику? Тогда ты живешь в таком же «страшном» промышленном центре, как мой, на седьмом этаже девятиэтажного дома, и твое утро начинается с перекатывания большого неуклюжего тела с кровати на коляску. Затем ты подкатываешь коляску к столу, кормишь супруга завтраком, а дальше весь день на побегушках: кисти помой, чаю принеси, на прогулку вывези. Когда ты выбегаешь в магазин, художник подъезжает к окну и ревниво наблюдает с седьмого этажа – не заговаривает ли кто с тобой на улице? Не обнимает ли? Если же ты уходишь к маме или к подруге, он места себе не находит от ревности и потом долго выспрашивает о подробностях визита. Он – талант и требует, чтобы служили только ему; а твой Заболоцкий для него – звук пустой. И ты тоскуешь, раздражаешься, чахнешь под гнетом этого деспота и однажды говоришь, что должна пойти на поэтический вечер. На какой еще вечер?! На Кибирова, лепечешь ты, он к нам в ЛИТО приедет… Но тебе говорят, что скоро выставка, а значит, надо паковать отобранные картины. Ты говоришь, что упакуешь ночью, и тогда супруг вперяет в тебя подозрительный взгляд: к кому это ты так спешишь?! Хочу послушать поэта, говоришь ты, но тебе не верят, тянут за руку, когда же ты вырываешься, хватают за волосы и, намотав их на руку, пригибают лицо к полу. Вы сидите так полчаса, ты выслушиваешь все, что о тебе думают, а после с криком «Ненавижу!» вылетаешь вон из квартиры…
Впрочем, это дела минувших дней, а в одну воду Лера дважды входить не станет. Она могла уехать к тетке в Питер, поселиться у московской подруги, наконец, снять комнату. Я не желаю думать о появлении любовника (вариант: жениха), но подсознанию не прикажешь, и потому во время второго обхода вдруг кажется, что в ее окне ненадолго вспыхивает свет.
Что за чертовщина! Поднимаюсь с собакой на третий этаж, опять стучу в дверь, но в ответ тишина. И в душу, как говорится, закрадываются смутные подозрения. Я не имел права на подозрения, тем более на обиду, поскольку целых полгода не давал о себе знать. Наверное, сказался мужской эгоизм, нахальная уверенность в том, что нас должны ждать, как подводников из «автономки». А почему должны? В общем, до этого я честно держался, пригубливал лишь символически, но тут набулькал себе полный стакан и залпом опрокинул.
За время болезни я привык выпивать особым способом: вроде как сам с собой и в то же время – на двоих. Моим собутыльником был тот самый Меньер, которому я мысленно наливал, мы чокались (опять же мысленно), и водка благодатной струей обжигала внутренности. Головокружение не то, чтобы исчезало – оно как раз таки оставалось! – но не было унизительным, поскольку соответствовало выпитому. Как я выяснил опытным путем, нейтрализация Меньера обходилась грамм в двести – двести пятьдесят, здесь же я серьезно превысил дозу.
Потом были странные вспышки перед глазами, я что-то кричал о прорыве из «тоналя» на другую сторону бытия, а Каткевич хохотал – громко, как работающий рядом трактор. Неожиданно он превратился в Машку, которая вначале меня облизывала, а затем оказалась в телевизоре КВН и хорошо поставленным дикторским голосом пролаяла: «Обстрел дома правительства закончен! Жертв нет – за исключением одного приезжего, который пожаловал в столицу с целью лечения…» Не дожидаясь, когда наглая бультерьерша гавкнет мое имя, я пнул КВН ногой, последовала вспышка, а дальше – нахлынул блаженный мрак…
На следующий день министерство отдыхает – я в расслабоне. Когда к вечеру я спускаюсь на третий этаж, оказывается, что Леру только что видели. И на пятом этаже ее видели – не вижу только я, бегающий по комнатам, как угорелый и выспрашивающий о своей (своей ли?) пассии литературных студентов, которые а) штудируют учебники, б) готовят ужин, в) занимаются любовью, г) пьют водку, д) пьют водку, е) пьют водку… В одном месте мелькнуло знакомое лицо литератора из нашего «страшного города»; он усадил меня, налил водки, но я, маханув на ходу, ринулся дальше. Кажется, что Лера нарочно скрывается, и я, выскочив очередной раз к лифту, прислоняюсь к перилам, за которыми – металлическая сетка. Это специальная страховка от тех, кто бросается вниз головой, написав неудачную строфу или сдав на двойку старославянский: прыгай, если душа желает, только больше одного этажа не пролетишь.
Но я туда не брошусь, потому что помню: Беспокойство неизбежно делает человека доступным, он непроизвольно раскрывается. Тревога заставляет его в отчаянии цепляться за что попало, а зацепившись, он уже обязан истощить либо себя, либо то, за что зацепился…
– Ты меня искал? Ну, привет…
А я уже готов: перила то ли поворачиваются, то ли делаются ниже, и я с силой за них цепляюсь.
– Эй, что с тобой? Ты… пьяный, что ли?!
Нет, Лера, объяснения потом, не будем выяснять отношения на этом «юру». Подставь плечо, родная, и мы пойдем: по стеночке, по стеночке, а вот и триста семнадцатая…
Второй кровати нет, наверное, соседка нашла себе жилплощадь. Зато книг прибавилось, и все они какие-то яркие, бьют в глаза сочными цветами – или это опять маг и волшебник Проспер Меньер ради утешения расцвечивает серую картинку жизни? Меня усаживают на кровать, подтыкают подушку.
– Ну, так что случилось? – спрашивают вроде участливо, но в голосе пробивается раздражение.
– Выпил лишнего… – бормочу, не настроенный жаловаться, – С Каткевичем встретились, а этот барбос – сама знаешь…
Спустя полчаса раздражение не исчезает, даже наоборот. А что прикажете делать, если она фактически развелась со своим Ван Гогом?! После очередной дикой ссоры подала на развод, только тот и не подумал явиться в суд – этот «гений», видите ли, выше какого-то там судебного разбирательства! Жила у одной подруги, потом у другой, где однажды появился молодой человек – издатель из соседней области. К ним в город он приезжал по делам, реализовывал продукцию своего издательства и потому снимал квартиру. Та, правда, была нужна ему лишь два-три дня в месяц, и он с готовностью уступил ее Лере.