Страница 16 из 18
Фары слепят сразу с двух сторон, и люди в толпе закрывают глаза ладонями.
– Немедленно всем разойтись! – лязгает мегафон, – Возвращайтесь в дом, сейчас будет проверка документов! Немедленно разойтись!
С крытых брезентом грузовиков спрыгивают рослые ребята, выстраиваются полукругом и, грозно поводя автоматными дулами, теснят толпу к подъезду, вроде как собирают «соль» обратно в «солонку». Вот уж точно: просыпанная соль – не к добру! Кого-то уже пнули прикладом, кого-то обматерили. Крики, визг, ругань, но сила солому, как известно, ломит, и комендант уже трясущимися руками выдает офицеру связку ключей, то есть, отсидеться за закрытыми дверями нынче не получится.
– Ходить по коридорам до окончания проверки запрещено! – в замкнутом пространстве мегафон разрывает уши, – Всем находиться в своих комнатах!
Я оказываюсь в комнате Коровина: Каткевича повязали, а Либерман куда-то исчез. Здоровяк Коровин бледный, как холодильник, из которого он достает початую бутылку водки. Давай, что ли? Что ж, давай, почвенник, нам терять нечего…
– Зря Каткевич на них попер, – набулькивая, говорит Коровин, – это ж тебе не теток поэтических критиковать, на таких залупаться – себе дороже! Меня тут взяли недавно – в обычный вытрезвон, так отделали, как бог черепаху! И сегодня отделают! Рожа у меня такая, понимаешь? Она ментовский кулак притягивает, как Земля – Луну!
– Типун тебе на язык.
Я выпиваю и, занюхав иссохшим сыром, прислушиваюсь. В коридоре грохочут ботинки, слышатся отрывистые команды, затем дверь распахивается, и на пороге возникают трое: маленький, с офицерскими погонами на плечах, и двое в черных масках и с автоматами. Когда мы встаем, даже Коровин оказывается на полголовы ниже этих громил, то есть, мы действительно черепахи, а они – боги.
Старшему богу не нравится пустая бутылка, да и вообще – обстановка.
– Бомжатник какой-то… – он втягивает носом воздух, – И запах – хуже, чем у вьетнамцев из соседнего общежития! У тех только жареная селедка, а здесь: и носки, и окурки… Вы что, тоже из Вьетнама? Или из Африки? А ну-ка показывайте документы!
Коровин лезет под кровать, вытаскивает большущий картонный чемодан, а из него – паспорт. Так, почему нет московской прописки?!
– Я ж заочник! – гудит заочник, – Приезжаю в Москву раз в полгода, а живу в другом городе! У нас только на дневном отделении временную прописку дают!
Бровь старшего бога вздергивается:
– Какой еще заочник?! Здесь что, студенты проживают? Не пачкайте мозги – это общежитие молочной фабрики!
Коровин доказывает обратное, мол, здесь сплошь писатели, достает с полки свою книжицу (тоненькая такая книжица, жалкая), но офицер уже устремляет взгляд на меня. Прописка в моем паспорте тоже не столичная, что удваивает подозрения.
– Этих двоих – в красный уголок! – командует он, – Там с ними разберемся!
Красный уголок напоминает стадион в Сантьяго во время пиночетовского переворота. Сюда согнали всех подозрительных: гостей, приживальщиков, шлюх, двух торговцев кавказского обличья (комендант втихаря сдавал им подсобку), и даже одного старичка, похожего на профессора. Старичок кипятится, показывает какие-то документы, только гориллы в масках – ноль внимания, они приводят новых задержанных и впихивают их в небольшое помещение со сценой и пятью рядами стульев. А вот и местный Виктор Хара: патлатый и худой, он вылезает на сцену и тренькает на гитаре что-то, призванное воодушевить репрессированных. Публика хлопает, и отовсюду раздаются крики, мол, долой тоталитаризм! Но посаран! Свободу Юрию Деточкину! Гориллы (или боги?), отобрав гитару, сгоняют Хару со сцены, чем вызывают новый всплеск негодования.
А я вдруг вспоминаю, как года три года назад, когда только познакомился с Лерой, попал в этот красный уголок на поэтический вечер. Народ собрался похожий, разве что кавказцев не было, ну и орали, конечно, не возмущенно, а восторженно. Стихи звучали разные, Лера тоже отметилась, сорвав свою порцию аплодисментов, однако больше всего запомнился один чудак на букву «м», который вышел на сцену, одетый… В ящик! То есть, чудак был совершенно голый, деревянный ящик, у которого выбили дно, закрывал только самые интимные части тела. Закрывал недолго: прочитав пламенный стих, выступающий разжал руки, ящик грохнулся на сцену, и все увидели выведенное на заднице красным фломастером: СП СССР. Вспомнил потому, что тогда со мной была Лера, и мы оба от души хохотали над «протестантом», которого, как говорили, семь раз прокатили с приемом в Союз Писателей. Потом мы пили, гуляли в Останкино, и уже ночью, помнится, купались в одном из прудов…
В общем, я жалею, что ее нет рядом. В присутствии женщины всегда хочется быть мужественным и стойким, сейчас же я наблюдаю, как офицер сортирует задержанных, и чувствую тошнотворную беспомощность.
Троих девиц распутной наружности отпускают быстро, но те не желают уходить и строят глазки буркалам, сверкающим в прорезях масок. Кавказцы что-то темпераментно доказывают, затем делаются льстивыми, роются в бумажниках, но спецназ не купишь – торгашей уводят под конвоем. Ну, а ты? Что в сумке, покажи-ка! Так, документы на иностранном языке, паспорт чужой… Ты чего чужие документы-то с собой таскаешь? Какое министерство, твою мать?! Какая Мексика?! Да ты еще и пьяный в хлам, даже на ногах не держишься!
Офицер хочет верить, что задержал «крупную рыбу», это видно по возбужденному блеску в глазах. Еще бы, такое время на дворе! Он, быть может, двадцать лет ждал, когда позволят проявить себя, неустанно повышал уровень боевой и политической подготовки, и вот время пришло, а значит, ату их, козлов с молочной фабрики!
Через пару минут я сижу в фургоне, где вполголоса переругиваются кавказцы и громко требует прокурора тот самый «Хара». Когда фургон набивается, урчит мотор, и нас куда-то везут, чтобы вскоре остановиться.
– Куда этих? – долетает голос снаружи, – Наш обезъянник и без них забит под завязку…
– Да? – разочарованно протягивает офицер (это его голос), – Тогда ментам сдадим, пусть душу отведут…
Спустя пять минут я сижу в «клетке», уговаривая себя, мол, разберутся, вернут и паспорт, и чужие документы. Но возвращать никто не спешит. Почему-то я сижу один, в каком-то аппендиксе, не с кем словом перемолвиться. И я начинаю трясти решетку, покрикивая что-то типа: эй, вы! Какого хрена?! Думаете, на вас управы нет?! Я буду жаловаться!
Появившиеся вскоре капитан и сержант делают вид, что прислушиваются к моим речам.
– Какая, говоришь, папочка? – спрашивает офицер, – Синяя? Что-то я не помню такой… Сунягин, ты помнишь?
– Не помню, товарищ капитан. Не было, по-моему, никакой папочки.
У младшего чина открытое, можно сказать, добродушное лицо. И дубинка, которой он поигрывает, выглядит вовсе не грозно; и вообще они прекрасные парни, которые помогли бы – если могли бы.
– И я не помню… По-моему, нашгость зарапортовался. А почему? Потому что пьет, не закусывая! Эй, родной, пройдись-ка до той стеночки!
Следовало бы стоять, крепко держась за прутья, и продолжать качать права, но что-то подтолкнуло, мол, кривая вывезет, и я смело шагнул к стене. Стена уплыла, я замахал руками, и только скамейка, на которую рухнул, спасла от падения. За решеткой раздался хохот, опять же, вполне добродушный.
– Мне нужна синяя папка, которую у меня изъяли, – говорю твердо, сам удивляясь своей твердости.
– А ты упёртый… Сунягин, ну-ка, открой!
Щелкает замок, Сунягин протискивается внутрь, и капитан спрашивает:
– Так что: была папочка?
– Была, – отвечаю с тревожной дрожью в голосе. Знак бровями, и следует удар палкой по ногам.
– Еще раз спрашиваю: была?
– Была!!
Удар по почкам, вопрос, ответ, и вновь удар. Неожиданно, срываясь на визг, я кричу: что-то о правах человека, о том, что они ответят по закону и т. д. Долго ли кричал, коротко ли, заткнулся от удара дубинкой по голове. Потом еще удар, по ногам, опять по спине, и вот уже меня тащат за шиворот непонятно куда. Ага, какой-то подвал, холодный стул, и что-то такое же холодное – на запястьях. Дверь с лязгом захлопывается, и я остаюсь в темном помещении в полном одиночестве.