Страница 122 из 123
— И как, довезли? — спросил я.
— Один замерз, не откачали, парочка подморозилась, а остальные оделись как миленькие.
— А Солдат?
— С Солдатом осечка вышла, — вздохнул полковник. — «Приземлили» его, когда в новую зону прибыли. Сначала «приземлили», а вскорости и прикончили. Многих там прикончили… Я же говорю, что они дружные, покуда их мало, а «мужиков» много, покуда жратвы на всех хватает. А так-то… — И полковник махнул рукой. — Так-то чуть что — за ножи, за топоры хватаются. О-о, сколько я крови повидал!.. И далеко не всегда действительно виноватых кончают, даже и по их меркам. Волчьи законы. Как хотите, а волчьи. Вроде и толковище свое соберут, вроде по справедливости разбираются, но если появился в зоне лишний рот — кого-то прикончат не задумываясь. А там, как они сами говорят, иди толкуй, кто откуда…
Все чаще и чаще мне снится страшный сон с убийством. Да еще с таким зверским убийством, что не дай Бог никому — никому! — увидеть нечто подобное наяву. Да хотя бы и во сне. А вот почему убийство особенно зверское, я не знаю, ибо ни разу не видел подробностей. Более того, просыпаясь среди ночи от липкого страха и собственного крика (что уже само по себе страшно), я почти уверен, что был свидетелем этого убийства, а может быть, и соучаствовал в нем. Знаю — уж это-то точно знаю, — что не могу убить и никогда не убивал, а страшный сон повторяется, и это становится пыткой. И пытка эта может сравниться разве что с патологической боязнью внезапного «рассекречивания» мыслей, которые терзают мозг, преследует тебя после пережитого однажды чего-то такого, чему ты был невольным свидетелем. Пока об этом никто не догадывается. Но сам-то ты понимаешь, что рано или поздно твое тайное знание сделается знанием других, перестанет быть тайным, и ты можешь подозревать всякого в том, что именно этот человек обо всем догадывается, хуже того — знает, уже знает всю правду, то есть владеет твоей тайной, ибо кто-то же должен знать то, что снится мне, если сон — суть отпечаток реальности, некий слепок с нее…
Вообще-то мне редко снятся цветные сны, а этот — всегда цветной, что и делает его для меня страшным, потому что я с детства боюсь крови. Крови и высоты.
Господи, я перетряхнул всю свою жизнь. Я заставил себя вспомнить и то, чего не хотелось бы вспоминать, что давным-давно забыл (у каждого из нас есть в прошлой жизни что-нибудь такое, что мы старательно хотим забыть), но ничего похожего на этот сон не отыскивалось в моей беспорядочной и — увы, увы! — далеко не безупречной биографии. А сон повторяется с маниакальной изощренностью, словно некая неведомая сила (не ее ли, эту силу, в старых добрых романах почти нежно называли Провидением?..) избрала меня в качестве мишени для запугивания, повторяется все чаще и чаще, и, бывает, я готов пойти к прокурору и признаться в убийстве. Но в том-то и дело, что я не сумел бы ответить на вопросы, которые мне обязательно зададут: когда это было? где? при каких обстоятельствах?.. Без ответов на эти вопросы прокурор отошлет меня восвояси, а скорее — отправит в дурдом. Тем более срок давности истек. Я почему-то убежден, что истек, хотя — повторяю — не имею понятия, когда это случилось и каково в действительности мое участие в этом злодеянии.
Впрочем, нет нужды беспокоить прокурора. Ведь и сейчас, когда пишу эти строки, я нахожусь как раз почти в дурдоме. Считается, что лечусь «от нервов», а на самом-то деле доктора пытаются привести в порядок мою истерзанную душу и мой измочаленный, больной мозг.
Я понимаю, пока еще понимаю, что преследующий меня сон — фантазия уставшего, опустошенного мозга, результат перенапряжения, но тогда отчего же вдруг являются мысли о том, что я был, был соучастником этого дикого убийства?.. Из ничего только ничего и бывает, и, значит, что-то же было!..
Решеток на окнах нет. Это и впрямь не совсем дурдом, а клиника полузакрытого типа, и меня ведет очень вежливый и очень интеллигентный доктор, который любит живопись и поэзию («Хорошую живопись и хорошую поэзию», — говорит он), искренне жалеет алкоголиков, неврастеников, психопатов и начисто не принимает юмора. Его более всего почему-то интересуют мои сны.
С чего бы это?
Все остальное он про меня знает. Или думает, что знает. Да он просто убежден в этом.
Исполать ему!
По утрам непременно спрашивает, как я спал, были ли у меня сновидения (он никогда не скажет «сны», ибо для него это именно видения во сне, то есть сонные видения), и если были, то какие… Ему нужно знать обо мне не только все, но чуть-чуть больше. Это его профессиональный долг. А может, и призвание. Я уважаю в своем докторе (как и во всех людях) его призвание, хотя временами делается как-то не по себе, когда подумаешь, что у человека призвание — рыться в чужой душе. И не хочу, не желаю я, чтобы он узнал раньше, чем пойму сам, снится мне просто страшный сон или это воспоминание? Видение или давняя реальность?..
И мне не остается ничего другого, как только перетрясти, перелопатить (чем я, собственно, и занят), пройти шаг за шагом, не пропуская никакой подробности, никакой мелочи, прожитое мною, и тогда — дай-то Бог! — этот сон, возможно, оставит меня в покое, освободит…
А вдруг из небытия, то есть как бы из небытия, из-под отвалов собственной памяти, всплывет нечто такое, что сейчас мне кажется фантазией больного, воспаленного от усталости и алкоголя мозга, всплывет и явит страшную истину, которая во сто крат страшнее самого страшного и кровавого сна?..
А вам не страшно, милый мой доктор, узнавать больше, чем всё, узнавать то, что я сам боюсь вспоминать?.. Ведь для этого вам придется пройти вместе со мной, не рядом, но именно вместе всю мою жизнь и увидеть такое… такое увидеть, что может свести с ума кого угодно. Кого угодно.
Господи, позволь мне умереть больным!..
А хорошо-то как, что в этом «почти» дурдоме на окнах нет решеток. В любое время можно открыть створки и выглянуть наружу. Во дворе гуляют больные, среди которых есть и очень красивые женщины. Неужели и красивые женщины, которым, кажется, все доступно в этом мире, тоже устают от жизни?..
В общем-то, решетки не имеют значения, хотя приятнее жить без решеток, чем с ними. Это дарует надежду, что еще не все потеряно, что доктора верят в твое возможное исцеление и не ждут, значит, что однажды ты распахнешь окно, высунешься наружу, полюбуешься на красивых женщин, посмотришь в последний раз в прозрачное чистое небо — весна стоит замечательная — и…
Однако и ждут все же чего-то от тебя, ждут какого-то признания, откровения, и ты понимаешь это, когда твой доктор, а то и сам профессор (такая душечка этот профессор, так хочется верить ему и хочется погладить его круглый живот или хотя бы дотронуться до его крахмального халата), задав дежурный вопрос о самочувствии, как-то уж очень искательно, с иронической усмешкой посмотрят на тебя, когда они ищут твои глаза, чтобы заглянуть в них, — ведь там, в бездонности глаз, сокрыты все наши тайные помыслы и грехи, — секут когда, адекватна ли твоя реакция на поставленный вопрос или, может, ты обманываешь, отвечая, что самочувствие у тебя отличное, скрываешь что-то, а им-то нужно понять, что именно ты скрываешь и почему, ибо и в самом деле, как же лечить твой уставший, дистрофичный мозг, твою душу, если они не будут знать всей правды и чуть-чуть больше того?..
Да, им нужна правда, только правда, абсолютная правда.
Покажи, Боже, мне человека, который бы всегда говорил правду. Лгут все и лгут всем. Вот это и есть самая главная правда. Лгут по мелочам, лгут по-крупному, лгут для того, чтобы успокоить кого-то, утешить даже, лгут друзьям, знакомым, врагам, лгут, чтобы поиметь выгоду, то есть корыстно лгут, и лгут без всякой надобности, просто так. А от меня требуют всей правды! Да где же я ее возьму, эту всю правду?.. И зачем она, правда без берегов и без… решеток?.. Разве содеянное перестанет быть содеянным, если я скажу правду или разве грех обернется добродетелью, если я покаюсь в грехе, или ненависть превратится в любовь?..