Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 123

— Пойдете, что ли? Ишь как Танька тебя бережет, для себя. — Она похлопала Андрея по плечу. — Правильно делает, с пьяного мужика мало проку.

— Мать, — позвал Евангелист, — оставь ты их в покое, сами разберутся. Ты лучше рвани-ка что-нибудь, чтобы душу навыворот. Балда, тащи гитару.

— Надумаете, — сказала Крольчиха, — идите в мою комнату. — И вернулась на свое место.

Балда принес гитару, отдал Крольчихе. Она долго настраивала ее, а потом как-то незаметно, без обычной блатной натуги, спокойно, вполголоса запела, и Андрей, едва услышав первые слова, вздрогнул от неожиданности…

Это была одна из песен, что пела мать, и голос Крольчихи был похож на голос матери — такой же чистый, глубокий, наполненный щемящей тоской. Все, даже Балда, сидели тихо, не шевелясь.

Грустные, будоражащие душу песни сменяли одна другую, но были они одинаково печальными, потому что рассказывали о потерянном счастье, о сломанной судьбе, о смерти…

Татьяна прижалась к Андрею и положила голову на его плечо, и он не двигался, боялся глубоко вздохнуть, чтобы не вспугнуть ее, не нарушить сладкую благодать. Ему было хорошо, но и чуть жутковато. Они пили из одной стопки, по капельке. Андрей сначала давал глотнуть Татьяне, потом остатки допивал сам. В голове шумело то ли от выпитого, то ли от пения Крольчихи, а скорее, от близости Татьяны. Она взяла его руку и положила на свое бедро, под платье, и комната поплыла куда-то, раскачиваясь, и лица сидящих за столом сделались неясными, смазанными, словно Андреи видел их через запотевшее стекло.

— Хватит тебе гнусавить, мать, — хмурясь, проговорил Евангелист. — Рвани-ка что-нибудь веселенькое, а то своими псалмами всю душу вытянула.

Крольчиха обвела застолье осоловевшими глазами, схватила полную стопку, опрокинула в рот и, тряхнув головой, ударила по струнам:

— Про тебя, Племянник, а? — хохотнул Балда, подмигивая. — Это как будто ты Таньке пишешь, ха!..

— Да уж ты бы не написал, это точно, — устало сказала Крольчиха.

— Почему?

— Ума не хватило бы, в буквы не все знаешь,

— Да если хочешь знать…

— Сиди, — махнула Крольчиха рукой.

— Пойдем отсюда, — шепнула Татьяна. — Сейчас спорить начнут.

Андрей послушно встал и пошел за ней. Она привела его в маленькую комнатку в конце коридора, большую часть которой занимала широкая кровать. Татьяна накинула на двери крючок и бросилась на постель. Покачиваясь на стонущих пружинах, она протянула руки и позвала:

— Иди ко мне!..

Он сел на край кровати. Татьяна уронила его, навалилась сверху и, всасываясь в губы, просунула в рот острый и крепкий кончик языка. Он услышал, как стукнули, падая на пол, ее туфли.

Она раздела Андрея и разделась сама.

У нее было гладкое, как шелковое, тело, маленькие, тугие, словно детские мячики, груди и нежные, бархатные руки, которыми она ласкала Андрея.

И он погрузился в небытие.





XXVI

СРЕДИ ночи Андрей проснулся.

Гудела голова, во рту было сухо и горько. Тело казалось тяжелым и чужим. Рядом пошевелилась Татьяна. Она что-то бормотала во сне, причмокивая губами. Одеяло, скомканное, валялось в ногах. Андрею сделалось стыдно. Он накинул одеяло на Татьяну, осторожно сполз с кровати, надел трусы и вышел на цыпочках из комнаты. Нестерпимо хотелось пить.

Выйдя в прихожую, он увидел свет в кухне и направился туда. Между прочим подумал, что идти в трусах неудобно — вдруг там Крольчиха, или Вера, или девица, имени которой он не знал. Однако возвращаться не стал.

А в кухне, и тоже в трусах, сидел Евангелист. Все тело его было испещрено наколками. Кажется, чистого места не было. На груди — распятый Иисус Христос, а на одном плече, на левом, — Маркс, Энгельс, Ленин и Сталин.

— Заходи, Племянник, — кивнул Евангелист. Голос у него был глухой, хриплый, словно простуженный. — Трещит котелок?

— Аж разламывается, — поморщился Андрей.

— И кто ее только выдумал, водяру Памятник бы ему поставить. Похмелиться надо.

— Квасу бы сейчас или морсу. — Андрей поискал глазами какую-нибудь посудину, чтобы налить воды из-под крана.

— Тут морс не поможет, — сказал Евангелист и помотал головой. Он взял наполовину опорожненную бутылку и прямо из горла сделал большой глоток. — Глотни, полегчает. — Он протянул бутылку Андрею.

Поборов отвращение и подступившую к горлу тошноту, Андрей выпил. Его чуть не вырвало. Евангелист сунул ему малосольный огурец.

_ Зажуй.

И правда стало легче. Как-то сразу вдруг и полегчало. Исчезла сухость во рту, и уменьшился в голове гул.

— Клин вышибают клином, — проговорил евангелист— Ну, как тебе Танька?.. Чудо-девка! Ел бы сам. да деньги надо. Эх, где мои семнадцать лет!..

Андрею отчего-то сделалось неприятно, чувство гадливости, омерзения шевельнулось в нем. А более всего он был сейчас противен сам себе.

Он потянулся к бутылке.

— Совесть гложет? — насмешливо, с прищуром спросил Евангелист. — А ты ее за рога, совесть свою. За рога и на солнышко, на просушку. Или можно еще башкой об стенку — помогает. Только не забудь подушку подложить, чтобы не было больно. Первый раз, что ли, с бабой трахался?.. Тогда ясно. — Евангелист кивнул понимающе. — В этом деле нужно во вкус войти. Наука!..

Андрей молчал. Хотелось схватить бутылку и запустить в башку Евангелиста. И все, все было мерзко, противно.

Он глотнул еще водки, отфыркался и уже помутневшими глазами посмотрел на Евангелиста. Тот сидел на табуретке, подсунув ноги под себя и сложив руки на груди.

— Ничтяк, Племянник, все перемелется — мука будет. — Андрей подумал, что он снова заговорит о Татьяне и приготовился ответить какой-нибудь грубостью, послать его подальше, однако Евангелист заговорил о другом. — Я тоже после первого срока хотел завязать. А мне в душу нахаркали. Теперь я харкаю в их подлые душонки, если они у них есть. Пусть облизываются. Ты свободен, можешь идти к этим честным сволочам. Покайся, пообещай, что исправишься, встанешь на путь истинный, — простят, глядишь… Только учти: даром ничего не делается. Даром — за амбаром!..

Серый рассвет вползал в окно. И таяли, убывая вместе с уходящей ночью, остатки сомнений, которые еще чуточку тревожили душу, и наступала апатия, наступало то сумеречное, почти ирреальное состояние, когда все делается безразличным. Не видеть ничего, не слышать, не двигаться, уйти в пустоту, в мир туманных иллюзий, где, в отличие от живого мира, всегда бывает хорошо, хорошо и спокойно, и нет никаких проблем.