Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4



Илга Понорницкая

На радость людям, или А пошли бы вы все

Он алкаш. Он даже лечился, два раза, и все было без толку, он потом еще попадал в вытрезвитель, и не в один. Он рассказывал, как тебя там привязывают к такой табуретке и поливают из шланга холодной водой, а еще в одном вытрезвителе — там все иначе, там такие душевые кабинки, что просто не хочется выходить, там тебе и рубашку погладят за те же деньги, это смотря куда тебя повезут. Каждый может припомнить о себе что-нибудь такое, что другим и не сочинить, но рассказывать так, как он не умел больше никто. Всякий раз нехотя, снисходительно раздавал он направо и налево свои истории, как будто и не думая о том, что с каждой фразой привязывает к себе слушателей все прочней, и что девчонки, сидящие вокруг, уже все влюблены в него, что они будут пересказывать знакомым его жизнь и обижаться, если те не станут слушать. А те, знакомые, и не поймут, зачем они должны все это слушать — про пьянку да про вытрезвитель — мало кто умел рассказывать, как он, чтобы всем было интересно, о чем бы ни шла речь. Вот, кажется, что ты уже все знаешь о человеке, а он тебе — хлоп — и еще что-нибудь преподнесет. И ты думаешь — как я могла о нем еще вот этого не знать? И не узнала бы — ну, не зашло бы разговора о том или об этом, а ты бы так и думала, что уже все о нем знаешь, и так ведь, и без сегодняшней истории, рассказано было много всего. Не верилось ей, что можно о ком-нибудь из людей столько знать.

Вот как-то он лежал в больнице, в хирургии, она пришла, и он рассказывал ей, как они с друзьями, с однокурсниками, пинали какой-то рекламный щит. Они свалили его на землю, а это само по себе стоило большого труда. Чувак на щите был смазливый, самодостаточный, он так и просился, чтоб дали ему ботинком да промеж глаз, а для этого щит надо было сперва сбросить на землю. А после, в милиции, у них собрали студенческие билеты и сержант за столом записывал всех на листочек, а потом вдруг встал и вывел его за дверь, его одного, и сказал: «Парень, снимай часы». Часы у него были классные, швейцарская фирма, сержант понимал толк в хороших вещах. — «Парень, ты пьяный. Ты не помнишь, где эти часы потерял, их уже нет, снимай поскорей». — «Я все помню, — ответил он, и твою рожу запомню, и я докажу…» И тогда этот сержант вызвал еще своих, подкрепление, и они все пинали его в этой комнате, как он пинал того чувака на щите, и часы все равно сняли, а друзья ничего не смогли доказать — они так сказали ему, что не смогут ничего доказать, они же не видели ничего. Их отпустили вдруг сразу, и они выбежали на воздух, не веря в свое счастье и вмиг протрезвев.

Потом он лежал в больнице, она ходила к нему, они и познакомились-то по-настоящему в больнице, ему там делали операцию, даже две. Это так врачи с самого начала сказали, что их будет две, что это сложный случай. И когда ее попросили занести ему какие-то кассеты, она подумала: почему бы не занести? Она видела его до этого раз или два, подружка заходила к ней с этим парнем, та самая, что попросила отнести кассеты. «А что она сама не понесла?» — спросил у нее один парень из группы. «Ей некогда, она должна учиться. У нее хвосты по четырем предметам сразу» — «А у тебя нет хвостов?» — спросил парень. «Нет, ты же знаешь», — ответила она. «Ну, тогда смотри…»

В больнице он только и знал, что слушал свой плеер, ему нанесли целую гору кассет, и на них была вся история русского рока, и он думал, как странно — ему нравится слушать то, что было записано когда-то давно, десять лет назад или двадцать, а если бы к нему попала сейчас музыка из девятнадцатого века, или еще более древняя — то, что всегда казалось занудством, — она бы тоже ему понравилась. Жаль, что ему никто не принесет музыку из девятнадцатого века, что еще делать здесь, как не слушать музыку? В палате одиннадцать человек и койки стоят почти вплотную друг к другу, а люди на них друг с другом, считай, и не разговаривают, все погружены в свою боль. Только один мужик, тот, возле самых дверей, просит один раз его:

— Парень, дай-ка послушать, что там у тебя в наушниках целый день.

А после говорит, какая странная песня — та, где начальник заставы поймет меня и беспечный рыбак простит — вот ведь ничего не понятно. А я считай десять лет был — начальник заставы… Степь, да, какая степь десять лет, и ничего тебе больше, и рыбу негде ловить, какие там рыбаки. Все как в той песне про степь, да вот… Помирал ямщик. Есть у тебя такая, нет? Фу ты… — он машет рукой с досадой: — что у тебя есть вообще, что с тебя взять, ну хоть бы что-нибудь для души, для радости… — и тут же расплывается в сладчайшей улыбке. — Красавица! Ты ко мне?

Тут он видит, что она стоит в середине палаты и озирается — люди в кроватях все одинаковые и кровати не отличишь. Только под одной стоит таз, из-под одеяла к нему тянется трубка, по ней стекает какая-то жидкость. Он машет ей:

— Иди сюда, как тебя звать — забыл, это мне в живот вставили трубку, не бойся, иди сюда, хочешь, тебе покажу?



Она кивает, он откидывает одеяло. На животе у него горкой наклеен пластырь и, вроде, еще скомканный целлофан, из середины целлофана тянется эта трубка. Он говорит:

— Хочешь в нее подуть?

— Зачем?

— А все дули. Бавыкин из этой новой рок-группы, «Восточный призрак», подул, и Макс приходил — подул, и Костя — мой одноклассник. Я всем, кто ко мне сюда приходит, разрешаю подуть.

— Ты умрешь? — спрашивает она тогда, и он пугается: «Да? Нет…» Ей кажется — такими щедрыми люди бывают только перед смертью. Хотите — дуйте в мою трубку, если вам нравится, но только не оставляйте меня одного!

— Не боись, девка, еще на свадьбе вашей буду гулять! — не к месту кричит ей от дверей гниющий, разлагающийся заживо бывший начальник заставы. И после, когда она снова приходит сюда, она уже с опаской смотрит на кровать возле дверей — лежит там что-то вот такое, будто уже не человек, и запах от него, и как он только мог подумать, что у нее вот с этим парнем будет свадьба? Это же все могут подумать, как и он, что она ходит сюда, потому что задумала кое-кого женить на себе, пойдут такие разговоры — что у нее губа не дура… Но кровать возле дверей пуста, и ей говорят, что начальник заставы уже умер. «Как, совсем умер?» — в недоуменье спрашивает она, а он в ответ только разводит руками: «А ты как хотела — не просыхая бухать сколько лет? Он говорил, что у них там было скучно — степь…»

И она потом, позже, никак не могла понять, отчего и ему тоже почти всегда было как будто скучно. Со стороны казалось, что ему нигде не могло стать скучно хотя бы на миг. Его мир был ярким, как мазня младенца, дорвавшегося до плакатной гуаши. Краски кружились вокруг нее, водили свой хоровод в буйном темпе, и она знала, что это она смотрит по сторонам его глазами, а он хотел каждый миг, чтоб мир был еще красочней, еще смешней и в то же время еще печальней, чем на самом деле. Истории, вышибающие слезу, волновали его, как девчонку. Ему интересны были разные люди, вся их жизнь, даже то, что с ними было когда-то давно, и он говорил ей, что хорошо бы когда-нибудь напиться вместе, это же совсем другой уровень отношений, ты бы рассказала мне про себя все-все-все. А ей и рассказывать было нечего — тихая, расписанная по часам и минутам жизнь девчонки-отличницы, дочери, старшей сестры — возможно ли это передать тому, кто о такой жизни понятия не имеет? Да и то — была ли у нее охота возвращаться мыслями в ту жизнь! Все бывшее когда-то с ней мутнело, отступало в тень как в небытие, когда начинали кружиться краски, которые одним своим присутствием он зажигал и заставлял водить хоровод, как на гигантской новогодней елке. А ему всего было мало. Да и как могло быть иначе — с его-то щедростью! Раздавая всем подряд свои краски он ничегошеньки не оставлял для себя. Серым, кислым был его мир. Мама появлялась в проходе между кроватей:

— Тебе надо взять академический отпуск. Мы с отцом говорили…

Он думал, как же ей нравится произносить «мы с отцом» и как редко бывает такая возможность. Все, происшедшее с ним в последние дни, объединило родителей, наконец — ненадолго, само собой, и отцу в тягость совместные визиты в деканат: «Мальчик уже наказан. Он болен, ему нужно сочувствие. И, в конце-то концов, вы же не исключили тех, кто был с ним. Они прощены. Мы со своей стороны обещаем…» И маме даже и не хочется, чтоб эта полоса унижений скорей закончилась. Ей хочется подольше говорить: «мы с отцом». Отец точно стоит сейчас у нее за спиной. И соглашается с ней во всем. Она рубит воздух ладонью.