Страница 5 из 7
В «Комнате отдыха матерей» всегда нечем дышать. Есть форточка под потолком, но девчонки говорят: «Ты что, Галка, с ума сошла? Тебе мало, что у тебя был мастит?» — и чтоб хотя бы какое-то подобие вентиляции создать, распахивают в коридор двери. Из коридора всю ночь бьет яркий свет. Галка накрывается одеялом с головой — а говорила, дышать ей нечем — и шепчет, в подушку зарывшись: «Витя! Все теперь будет хорошо». Что — будет? Уже все хорошо! Поплакала — и вышла из тебя обида. Здесь, под ватным одеялом, до половины шестого утра, твой мир, и никто не помешает тебе думать о чем угодно. Ну, там о человеке, который сегодня перемахнул через стол навстречу тебе. Или о том, как однажды на берегу кто-то незнакомый, приезжий, с иностранной камерой, снимал их для чего-то вдвоем. Как они просто идут у кромки воды. Какое лицо было у того приезжего человека, когда он надумал их снять, и как незнакомым жестом руки он отстранил всю прочую компанию. И как потом забрели в кафетерий, играла музыка, почему-то ранний «Аквариум», совсем уж ретро, и Виктор сказал ей — повторил вслед за молодым БГ на кассете: «Я мог бы признаться тебе в любви. Но разве ты этого хочешь?» Она сделала вид, что не слышала ничего. Но все-таки испугалась на секунду. Ничто не мешает ей вспоминать. И где бы ни был вот в эту секунду человек, о котором она думает… Ну там, на хате у каких-нибудь друзей, где все давно перепились, но еще цепляются за общую нить разговора, и нить слабо вихляется туда-сюда… Или в постели с какой-нибудь девчонкой, не значащей в его жизни ровно ничего. Или вдруг дома, в чистенькой двухкомнатной «хрущевке» у своих добропорядочных родителей. Добропорядочный геологический папа, добропорядочная учительница-мама. Виктор говорил, что когда ночует у родителей, всегда спит под телевизором. Телевизор у них на таких высоких тонких ножках, а Виктор спит на надувном матрасе. Голова — сюда, а ноги — туда, под телевизор… В общем, где бы ни был сейчас Виктор Фокин, он должен вспомнить, что есть такая Галка Ююкина. В одном с ним городе, считай, рядом. Или он должен увидеть ее во сне.
— Чтобы ее разорвало в сию же секунду! Нелюдь! Как только такие живут?
Это Мирзаевна приветствует Лариску с сыном на новом месте. Можно сказать, поздравляет с новосельем. Сегодня первый раз после Галкиного мастита дежурит Фируза Мирзаевна. Ей радостно, что Олежка лежит теперь со здоровыми детьми. А также — что его мамочка тоже здесь. Свежий человек, будет перед кем отвести душу.
— Любочка, доченька моя! Зачем она родила тебя? Куда такие детей рожают?
Конечно, Лорка уже месяц лежит с сыном в больнице — и знает Любину историю наизусть, как все. Но не попросит же она Мирзаевну помолчать!
— Я ходила, смотрела на нее. Мне показали. Вот как вас двоих близко видела. В институт к ней ходила. Она пальто надевает, а я стою, смотрю. Думаю: хоть бы тебя в эту секунду разорвало! А она что что? Пальто застегнула — и на улицу!
Мирзаевна проходит из бокса в бокс, качая на руках Любочку, и отдает распоряжения, кому что делать. И все путает. Лариску отсылает мыть коридор, а Галку оставляет в двухсотый раз слушать про ту, которая неясно для чего Любашу родила. Все-таки верно говорят больничные мамаши — немного Фируза Мирзаевна не в себе. Хоть капельку, а есть у нее сдвиг.
Мирзаевна, вроде, не узнает Ююкину. Не спрашивает, как здоровье, не болят ли груди, помогло ли ей то, что Фируза полночи с ней промучилась. Творог из ее грудей отсасывала. Наверно, Галка сама должна сказать: «Вы знаете, Фируза Мирзаевна, вы меня просто спасли! У меня сейчас снова все в порядке. Спасибо вам огромное. Вы очень добрый человек». Будь Галка воспитана как следует, она бы сейчас так и сказала. Но отчего-то она и рта не может раскрыть. Неловко ей, стыдно — и все.
Мирзаевна, вроде, и не ждет благодарностей. Она вся во власти своего гнева.
— Скажи, гадюка, — обращается она к Галке. — Что ты молчишь?
— Гадюка, Фируза Мирзаевна.
— А девка-то какая хороша получилась. У такой дряни — цветочек, а не ребенок! Скажи!
— Цветочек.
— Нравится тебе девочка Любочка?
— Нравится, Фируза Мирзаевна.
— Ну, так забирай себе, а?
Галка по инерции еще водит шваброй, потом останавливается, вопросительно смотрит. Мирзаевна быстро-быстро начинает говорить:
— Не всю жизнь в больнице пролежишь. Рано или поздно барак снесут, квартиру получите. А пока муж снимет что-нибудь. Дорого, так ведь люди кругом. Я вот, хотя бы, помочь могу….
Мирзаевне кажется, что Галка сейчас улыбнется, как не улыбалась никогда, и скажет: «Да вы рехнулись, я погляжу?»
— Я к тебе заходить буду, нянчить, — торопится, глотает слова Мирзаевна. — Сразу двое, понятно, тяжело. Я и стирать на них буду. Мне что, сутки отработала — и гуляй. А скажешь не надо — не буду приходить. Как скажешь. А, Галя? Я ведь Любашу бы никому по своей воле не отдала. А тебе говорю: бери! Руки у тебя… Детки у тебя на руках успокаиваются… Ей же отсюда в детский дом, Любе. Зачем в детский дом? Бери себе. Со старшей сама договорюсь. Она знает. Оформим все как положено. Все вместе пойдем и оформим, как она сегодня придет. Я ведь, Галя, сама хотела себе дочку взять. Но мне не дадут. Я узнавала. Квартиры у меня нет, в общежитии живу. В комнате еще две девчонки молодые. А самое главное, мне сказали, — что я не замужем. У ребенка должна быть полная семья. Самое главное полная семья, а квартиру когда-нибудь получите. Смотри, как тебе хорошо будет: сразу сынок и дочка. Или невестка. Сама себе невестку воспитаешь, какую захочешь…
Мирзаевна запинается, думает, какой еще довод привести.
— Мы с Геной разводимся, — говорит, наконец, Галка. — Так что у меня тоже будет неполная семья.
— Вот как? — переспрашивает Мирзаевна и чувствует, что с этим вопросом она становится другой, спокойной, и ее толстые щеки сами собой ползут вверх, потому что губы уже расплылись в неуместной, не зависящей от нее улыбке.
— Полы вымоешь, как всегда. Детей на ночь оставишь сухими. Да смотри, долго в палате не задерживайся.
В служебной комнате за стаканом чая Мирзаевна очень старается почувствовать, что улыбнулась по ошибке. Что это было подобие истерического смеха, который иногда более сильное огорчение выдает, чем слезы. Только облегчения смех не несет, а слезы несут. Ей хочется заплакать теперь. Когда никто не видит. Самое время дать волю чувствам, которые на самом деле охватили ее. Ведь не от радости же она улыбнулась, нет? Дать волю чувству жалости к Любаше — что вот, не удалось-таки устроить ее судьбу. И чувству боли за непутевую женщину Ююкину — бездомную, а теперь и безмужнюю вдобавок. Успевшую родить младенца, лежащего теперь в больнице вместе с отказными детьми. И чувству боли за всех отказных. Ведь каждый раз, когда входишь в палату к ним, сердце сжимается. Сколько раз сожмется на дню — не сосчитать. Надо бы поплакать сейчас, надо плакать время от времени, чтоб становилось легче. Так Мирзаевна говорит себе, но заплакать никак не удается. Не может она никуда деться от этого чувства облегчения, которое пришло к ней вдруг. Ну, что ты сделаешь, если действительно полегчало, когда узнала, что молодая семья Ююкиных разваливается, не выдержав первых житейских испытаний. Другие люди не так счастливы, как это тебе кажется со стороны — вот открытие, которое она сделала сегодня. Ты — такая же, как все, ничуть не больше судьбой обиженная. И это приятно вдруг осознать. А то ведь до чего дошла! Она понимает вдруг, что завидовала — и кому? Да всем подряд! Даже этой убогой, которая живет со своим ребенком в больнице. Скелетине ходячей, которая говорит, что всегда такая была, всю жизнь. И даже роды не превратили ее в нормальную женщину. Кому такая нужна? Ясно же, муж в любом случае бросил бы ее рано или поздно. Нашел бы себе какую-нибудь… в теле. Не сейчас, так когда-нибудь потом, когда они нашли бы, где им жить. Но пока Фируза не узнала, что Галку именно сейчас бросает муж, она все же считала ее счастливее себя. Даже в ту ночь, когда подпрыгнув от какого-то толчка, не то внутри, не то снаружи, она побежала к Ююкиной — доить ее. Отсасывать из ее грудей молоко, отравленное микрофлорой, от которой у младенцев становится плохой стул и они перестают прибавлять в весе. Фируза трудилась, Галина корчилась и ножками сучила от боли. Получается, Фируза и тогда знала, что ей самой еще хуже, чем вот этой страдающей молодой женщине? Они только теперь где-то как-то сравнялись?