Страница 6 из 8
Это мгновение внутреннего озарения описано Достоевским очень подробно: в период мрачной депрессии мозг вдруг воспламеняется, как от удара молнии; все жизненные силы удесятеряются; ум и сердце озаряются необыкновенным светом, наступает какой-то высший покой, полный ясной, гармоничной радости и надежды, полный разума и окончательного прозрения. Но это все — в предчувствии припадка. Блаженная секунда высшего бытия, гармонии, красоты, полноты, меры, примирения, молитвенного слияния со всевышним синтезом жизни, а затем — помраченность сознания, припадок[48].
Так и хочется сказать: бегство к Божественному свету из земного мрака и черной злобы. А можно и так сказать: религиозное и метафизическое истолкование душевно-духовного коррелята эпилепсии.
6
И вот ведь верит князь Мышкин в качественное добро человеческого духа.
В крайне неприглядный момент, когда Настасья Филипповна разыгрывает истерическую комедию, он восклицает: «А вам и не стыдно! Разве вы такая, какою теперь представляетесь. Да может ли это быть!» — и она вдруг одумывается, смущается, становится кроткой и просит прощения[49].
А вечером он ей говорит: «В вас все совершенство». И говорит потому, что прозревает платоническую идею в ее лице, глубинную пра-основу ее сердца, ее энтелехию в Боге и Его свете[50]. Такой он ее видит и потому верит в нее. А она сразу же начинает верить в него — ведь она увидела его в Божием свете[51].
Вот она когда в первый раз увидела «человека»; и отныне луч его света никогда не покинет ее[52].
Но еще удивительнее то, что, видя друг друга в таком свете впервые, оба испытывают ощущение, что они где-то, когда-то уже встречались — во сне? В земном сне? А может быть, в потустороннем сне, где каждое видение-мечта обладает большей реальностью, чем земная, чувственная, действительность? Может быть, в свете потустороннего созерцания сердцем? Вопрос остается открытым. Верно только одно: князь Мышкин созерцает все в этом свете, потому что он верит в доброе в человеке и не верит в злое[53]. Он как бы художник Божественного слова в человеке; как бы призванный мастер Божественной ткани в душах людей.
Он прислушивается к происходящему в этой ткани; он старается работать над ней, по ней ориентироваться в жизни.
Отсюда и его искренность; ибо она не что иное, как пробившийся из глубин на поверхности жизни внутренний огонь Божий.
Отсюда и его детское чистосердечие — ведь земной, рассудочный человек замыкается в своих земных субъективностях; существенно же живущий человек погружает свои земные субъективности в свет Божий и теряет их в свете Божием, и ему нечего скрывать ни из существенного, ибо его не позволительно скрывать, ни из несущественного, ибо его не надо скрывать[54].
Этим объясняется и то впечатление, которое он производит на других людей: раз взглянешь на него — сразу успокаиваешься. Всем он кажется сердечным и искренним[55]; Рогожин перед самым покушением на него говорит: «Как тебя нет предо мною, то тотчас же к тебе злобу и чувствую… Так бы взял тебя и отравил… Теперь ты четверти часа со мною не сидишь, а уж злоба моя проходит, и ты мне опять по-прежнему люб»… «Я твоему голосу верю, как с тобой сижу»…[56]
Отсюда и его удивительный ум. Этот блаженный, этот наивный ребенок, этот простец, мнимо бестактный человек на самом деле умнейший из всех.
С удивлением один за другим отмечают это и все остальные, пока чистосердечный и смышленый гимназист Коля не выскажется прямо: «что умнее вас и на свете еще не встречал»[57].
Аглая находит для этого такие верные слова: есть два ума, ум в главном — важнейший разум, и ум во второстепенном — обыденный рассудок[58].
Мышкин обладает изначально главнейшим разумом.
Или, как это пытается сформулировать мать Аглаи — Елизавета Прокофьевна: «Потому сердце главное, а остальное вздор. Ум тоже нужен, конечно… может быть, ум-то и самое главное…»[59]
А из этого следует, что есть существенная мудрость сердца, которая объемлет собою все, поскольку она схватывает предмет, любой предмет, изнутри, посредством вчувствования, посредством художественной идентификации. А это и есть образ жизни князя: он все открывает для себя посредством вчувствования, созерцания сущности, созерцания сердцем — и все дивятся точности его провидения.
Кажется, что он одарен ясновидением — и не только в добром, но и в злом.
Он первым разгадывает гнусную интригу Лебедева; он же с самого начала предсказывает трагическую развязку романа: если только Рогожин женится на красавице Настасье Филипповне, он очень скоро зарежет ее[60]. Все, что он высказывает людям о них самих, всегда просто и деликатно, но потрясающе верно и точно. Он даже знает, что снится больному Ипполиту[61].
Это чувствуют и другие; Келлер говорит ему: «насквозь человека пронзаете, как стрела, такою глубочайшею психологией наблюдения…»[62]
Иногда в разговоре с каким-нибудь человеком Мышкин отвечает не на то, что тот говорит вслух, а на то, о чем тот умалчивает и что сам он ясновидяще читает и слышит в глубинах своего сердца, как, например, с Рогожиным, задумавшим его убить[63]. Так созерцает он не только людей, но и природу и все окружающее его в жизни…[64]
Так, о Фирвальдштетском озере он говорит: «Я чувствовал, как оно хорошо, но мне ужасно было тяжело при этом (на сердце. — И. И.). Мне всегда тяжело и беспокойно смотреть на такую природу в первый раз…» «и хорошо, и беспокойно»…[65]
Почему? Он не объясняет этого. Но объяснение — вот оно: тождественно воспринимающий красоту мира не справляется с Божественным богатством, потому что у него не хватает сил, его терзает ответственность, и к радости созерцания он может пробиваться только шаг за шагом.
Так и живет этот гений: в сердечном созерцании существенного в разуме. Вот почему такой человек знает — благодаря непосредственной очевидности — гораздо больше остальных. Вот откуда у него источники радости и страдания. Вот почему любовь у него совершенно иная, чем у других. Она касается Божественной сути бытия, Божественного лика, Божественной красоты мира; можно сказать, что это разновидность христианского платонизма, в котором пока еще не дает себя знать человечески-чувственная любовь, но, возможно, уже начинает пробуждаться.
Он влюбляется в двух самых красивых и самых сильных женщин, которых встречает на своем пути. В первую — проникаясь ее страданиями, потому что она страдает от потери того, что не теряла, и от собственного презрения к самой себе, которого вовсе не заслуживает; он считает ее красоту обетованием близкой гармонии, которой она, увы, не достигает.
48
Пометка Ильина: «I, 307 — 8, 320». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 188 — 189, 195.
49
Пометка Ильина: «I, 161». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 99
50
Пометка Ильина: «I, 192». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 118.
51
Пометка Ильина: «I, 213–214». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 131.
52
Пометка Ильина: «I, 240». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 148.
53
Пометка Ильина: «I, 145–146». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 89 — 90.
54
Пометка Ильина: «срв. I, 9, 19, 26, 119 и др.». См.: Достоев¬ский Ф. М. — Т. 8. — С. 8, 13, 18, 74.
55
Пометка Ильина: «I, 45, 47». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 29, 31.
56
Пометка Ильина: «I, 284». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 174.
57
Пометка Ильина: «I, 264». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 162.
58
Пометка Ильина: «II, 150». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 356.
59
Пометка Ильина: «I, 112 — 113». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 69.
60
Пометка Ильина: «I, 50». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8.— С. 32.
61
Пометка Ильина: «I, 25; II, 95, 165 — 169, 258 — 9, 263 — 4, 277 ел., 283». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 17, 323, 363 — 364, 420 — 421, 424 — 425, 429, 433.
62
Пометка Ильина: «I, 425». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 258.
63
Пометка Ильина: «Напр., I, 289». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 177.
64
Пометка Ильина: «I, 351, 397». См.: Достоевский Ф. М. — Т. 8. — С. 214, 241.
65
См. там же. — С. 50.