Страница 6 из 9
Проходит несколько мгновенных лет, и тяжелый бархат расходится, словно волна на неуютном пляже. Мы остаемся в мире символов, даже все эти грубые проникновения под кожу, желчные царапины, греховные инъекции, цирковые прыжки страсти остаются косвенными намеками на сообщения кодекса. Сережа, — настаивает роберт, — выйди немедленно, я погибаю. Но он остается в спальне, остается смотреть, как среди оскверненных подушек поспешно разлагается то, во что вложено было столько хитрых булавок. Эти voodoo toys! Каждое движение подобно холодной казни самурая. Невидимый меч танцует подле увядшего тела. Мы, бесплотные, понимаем, сколь несовершенно оно в сравнении с буквами на хорошей или даже скверной бумаге. Сережа, — шепчет роберт, — мне надо рассказать, как неприятно все начиналось. О его бегстве в сульц, о нашем злом разрыве. Я швырял ему в лицо все гнусные слова, последовательно возникавшие в памяти, а он кропотливо одевался, и ткань скрывала татуировки. Те самые, что я преступно разглядывал, пока он спал. Татуировки спящего мальчика — вот тема для небольшого сочинения, замкнутого в своем совершенстве, как саркофаг. Попугай, жалящий собственный хвост, меч, вплетенный в пентаграмму, рога бафомета, извилистое число хоронзона. Во сне он выглядел злым и несчастным. И всё, что он говорил, изгибаясь в моих руках, всё — я знал — было сиротским обманом. Как и прочие, он думал только о подарках: роликовых коньках, часах, рубашках, портсигарах, билетах на кипр и абонементе в сауну. Мне хотелось, чтобы он ходил на выставки, поступил в кельнский университет, изучал право, технику перевода, психологию жокеев, но мальчик был неумолим: он стремился к ремеслам. И панельное дело оказалось лишь первым отвлеченным шагом к тому, что начертала судьба: он хотел работать на железной дороге, носить зеленую фуражку с крикливой кокардой, вдыхать гарь, пинать грубым ботинком вросшие в землю шпалы. Меня тоже, признаться, привлекали поезда. Этот неуютный стремительный вокзал, примятый зелеными стрелами собора. Мальчик, как и я, проникся к чужбине ровной нежностью. Мы были вдвоем в мягком мраке неизвестности — я, респектабельный господин икс, и он — бесконечно малая величина с тяжелыми наколками на руках и ключицах. Я и сегодня могу достоверно описать эти грубые рисунки, но зачем? Они ничего не добавят к нашему верному представлению о предмете. Сейчас, сережа, когда я вновь остался один, и тема нашего семинара — единственное, что способно хоть сколь-нибудь взволновать, я вспоминаю холодную иглу наших отношений как нечто, способное добавить влажную виньетку ко всему сказанному и тому, что еще предстоит рассказывать бесконечно. Да, поскольку говорил он с акцентом, каждое его слово, пусть и глупое, казалось наполненным особым смыслом. Хотя теперь мне ясно: он не понимал ничего, даже моих снов. Каюсь, я доверил ему всё. Я рассказал про английского дипломата, который борется в тумане с птицей, стремящейся поглубже проникнуть в рот. Я ждал, он скажет, что в подобном сне уже побывал леонардо, но он, разумеется, ничего не ведал. Его сны были просты, как обои: поля словении, красная черепица, иногда какая-нибудь собачка. Теперь мы могли бы вновь поговорить о принце и нищем, перебивает павел сергеевич. Понимает ли принц, что нищий его недостоин? Нет, он видит в нем скрытое совершенство простоты. Он знает, что нищий жаждет разбогатеть, и близость чужой мечты, которую так легко осуществить, наполняет ухоженное тело принца горячим желанием, словно ртуть медицинскую_ трубку. Так медленно поднимается оно, способное смести все препоны — например ширму, ненадежно разделяющую молодых людей. Мы видим, как принц с решительным бесстыдством отодвигает эту преграду, расписанную, предположим, павлинами, вплотную приближается к двойнику. Он дает понять, что гость не должен спешить с одеждой. Он изучает его медленно, с болезненным рвением. Заглядывает в уши, заставляет распахнуть рот, оттягивает веки. Нюхает подмышками, рассматривает ногти. Постепенно он сгибается, вот уже присел на корточки перед покорным отражением. Ааааааааа ооооооооо ууууууу ыыыыыы! Русские свиньи! Если бы не вы, я скользил бы сейчас по саванне, лорнировал бесстыжих танцоров в кафе-шантане, проводил ночи, не спуская глаз с порхающих рук крупье. Опьянев, он осмелел и решил присоединиться к солидной группе, устроившей битву в баккара. Имеет ли значение, проиграл он, или ночь оказалась полной удач? Его отражение в смиренных витринах казалось преисполненным тайны. Почему бы не соблазнить вон того бросившего хищный взгляд старика в белом костюме? Почему бы не выбраться на пожарную лестницу и не ринуться вниз? Эту ночь я бы хотел провести с крепким и глупым парнем. Но от ночи и так почти ничего и не осталось.
Вот и скудоумный спартак не понял тяжкого чувства, толкнувшего сюзерена на нелепость. Что у нас на сердце? Хуй, только лишь хуй. За каждым движением следит хитрый слуга — черноглазый дикарь, вскормленный бедуинами. Он не понимает, почему хозяин не истребил еще кичливого аристократа. Воткнуть ему кинжал в сердце, — вязко думает он по-арабски, — и дело с концом. Вырезать печень, бросить мозг в русское корыто. Но спартак медлит. Он думает о пленнике, и беспокойство окутывает его колченогие мысли. Рем, говорит он небесам, рем, остры ли лезвия? Да, — торопится павел сергеевич, — мы ничего не говорим о возрасте этих персонажей: спартак должен быть много старше влюбленного предателя. По сути дела, избалованный глупец — всего лишь ребенок, хотя едва ли юность может служить оправданием его недуга. Мы полагаем даже, что это — первое чувство такого рода, очнувшееся в его сытом сердце. Прежде, во дворце, он сонно разглядывал крепких плебеев-охранников, но они не пробуждали в нем и робкой тени страсти, проснувшейся ныне. Страсти, не оставившей и следа от добродетелей, привитых недалекими наставниками в унылые часы занятий. Страсти, выметающей хлам из промозглых переулков и втыкающей колкие стружки в доверчивую грудь. Нам ничего не известно о тусклых минутах, которые он проводил в одиночестве или в окружении напудренных пажей, теребящих хозяйские локоны бронзовыми гребешками, предлагающих сыграть в канасту, выпить гельвеловой кислоты, вставить платиновые штыри в челюсть. Всё, что происходит в смехотворном дворце, так скучно, что желание схватить шпалер и застрелиться иссушило бессмысленное горло. Лениво размышляешь, избрать мишенью грудь или висок, и так проходит день. В сумерках всё проще — разрушать, пьянеть, кусаться. Изрытая улитками клумба, настурции, барбарис. Как не хочется мне вставать, — повторяет сережа, потирая барабан строгого господина. Но позволят ли мне проводить часы в скорбном молчании? Почему все гибнут, а я еще жив? На что променять мое спокойствие? На рак десен, на инфаркт? Даже деньги не приносят облегчения. Сколько крепких мальчиков можно купить на мои дублоны? Сколько выкрасить площадок? Сколько симфоний переплести? Он предложил расставить подопечных в ряд, вздрочив их свежие хуи. Лениво передвигаться от одного к другому, заглядывая в бесстыжие глаза. Стоит мне прикоснуться к вам, и вы превратитесь в дешевые статуи. Они падают, это так. Дабы вылепить гребца диктатор нанял неудачливого спортсмена, и тот раздраженно выстаивал три часа в день перед рассеянным мастером. Моей рукой водит дьявол, ты не находишь? — спросил как-то скульптор натурщика и даже повертел для убедительности вялой ладонью перед плебейским носом. Тому было запрещено отвечать, запрещено шевелиться и даже вилять глазами. Он поневоле обратился в стеклянный пень, а пни, как известно, безмолвны. Agios o Atazoth! Рассаживаясь, двигая стульями по рассохшемуся паркету, они говорили о тайне мироздания. Мы, обращенные к сперме, как к молодому вину. Роберт, илья, павел сергеевич, сережа, маленький женя и кто-то еще, невидимый. Возможно, даже чернокожий или мулат. Или это штора отбрасывала косвенную тень. Нет, верно, он стоял в заброшенном гимнастическом зале возле ржавой колонны, увитой высохшим плющом. Его тело нельзя было назвать совершенным, слишком много превратностей изведало оно, но это было одно из самых искренних тел, которые встречали мы в опасных закоулках. Так, по крайней мере, казалось в тот гладкий момент. Что важнее: эти сиюминутные мышцы или грядущий рак десен, обращающий каждую секунду в непотребный звериный визг? Алхимия прожилок! С каждым из нас могло случиться такое: тайно они повстречались на мосту. Сережа, потеряв всякую осторожность, рухнул к ногам студента, не в силах сдержать ликование. «Война, война! Они захватят нас! Мы уедем в лондон, в рейкъявик, все подмостки мира будут нашими, иностранные парни будут украшать золотом наш пальцы и уши! Русские свиньи, жравшие нашу жизнь из грязного корыта, будут раздавлены, выжаты, исполосованы! На лобном месте вырастет гора отрубленных голов. А их капища, что сделаем мы с ними?.. А их котлетные и пирожковые, их рюмочные и сосисочные…» Этот монолог, считал режиссер, обязан звучать на мосту. Река, влекущая зеленые льдинки. Тонкое пальто, измазанное поспешной грязью. Фонари, по нерасторопности не выключенные на рассвете. Минимум прохожих. Даже полное их отсутствие. Или же наоборот: они сплотились полукругом, но поодаль, опасаясь подойти к бесноватым предателям. Казалось: должен прилететь микроскопический вертолет и ненадолго приземлиться на этот мост, похитив любовников, выпавших из цепкой жизни. «А, — кричал сережа, — всё сгорит, как связка щепок». Как позволила такое госбезопасность, грустно удерживающая струны? Но тут уже досрочно началась ночь, поскольку в небе появилась луна. Все прохожие видели эту луну, послужившую изобразительным ответом на призывы к расправе. Пришла, чтобы подмигнуть и одобрить. Рем, рем! Мы хорошо знаем этот сюжет: два молодых человека, замкнувшиеся в чулане страсти, начинают превратно истолковывать реальность. Отравленная пуля занимает в их жизни место, которое по праву принадлежит мыслям о карьере, гастрономии или религии. Но для них время сжимается в той точке, которая отделяет молодость с ее развратными формами от инфаркта в ледяном ручье. Отрадно думать, что подобная участь настигла уже спартака и влюбленного господина, принца и нищего и даже всеведущего негра, отвоевавшего право показывать туристам центр мироздания. Что говорит об этом кодекс гибели? Почти ничего, он отвечает словами шопена. Но разве рак десен в своем визге не столь же лаконичен?