Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 68



Есть некая современная форма мысли, опровергаемая опытом, здравым смыслом и повседневным поведением тех, кто ее излагает: она отрицает положение, в соответствии с которым основополагающее различение между «знать» и «верить» — всего лишь пройденный этап в истории сознания. Алену Безансону принадлежит изящное определение: «Ленин верил, что знает; он не знал, что верит». Сегодня в словах — если не в делах — противостоят друг другу две группы: те, кто верит, что знает, — и те, кто знает, что верит. Я из тех, кто знает, что верит.

С тех пор как возникла философия, философские системы делятся на две группы — на монистов, которым всё мнится совершенно простым, и на дуалистов, принимающих дуализм, диктуемый опытом. Монисты по необходимости отвергают различение между «знать» и «верить», и им, стало быть, случается, поскольку жизнь — это жизнь, соскальзывать незаметным образом от знания к вере. Верования, которые и не подозревают о том, что являются таковыми, всегда приводят к гонениям на неверующих. Ни Ленин, ни Жак Моно не проявляли особой терпимости.

Разумеется, недостаточно знать, что «знать» отличается от «верить», если вы хотите уметь отличать одно от другого. Когда вместе с объединившейся Церковью я читаю вслух «Верую», то мне случается путать солому знания с зерном веры. Поистине, достаточно, чтобы в это самое мгновение во мне был достаточный запас «веры», если вместе с отцом бесноватого отрока я хочу сказать: «Верую […]! Помоги моему неверию» (Мк 9: 24).

Верить — и, уж точно, нам следует верить — это еще и знать о моей неспособности верить воистину, верить достаточно, чтобы существовать доподлинно; верить — это, стало быть, еще и знать, насколько «медлителен я в деле понимания и веры» в том, что касается всего того, что находится в глубине тварного и вещного. Верить — это стоять у дверей, насторожив слух, чтобы внять тому, кто в следующий миг окажется по ту сторону, чтобы постучаться в нее, неназойливо и негромко.

* * *

Как не отдать себе отчет в том, что не все в моем сознании находится на одном и том же уровне? Что в том, что я есмь, в том, что я думаю, есть солома и зерно, есть то, что несется, подобно грязному потоку, и то, что остается на дне сита, подобно самородкам искателя золота! Как не отдать себе в этом отчет? Должен ли я свой вопрос формулировать именно так? Не следует ли мне сказать наоборот: как отдать себе отчет в том, что существуют ступени познания? Так было бы честнее. То, что ныне представляется мне простым, в течение моего существования долго ускользало от меня. Стало быть, оно, вероятно, не было таким очевидным, как видится мне ныне. Какой был бы толк от этих дней и часов, если бы все сразу же выглядело самоочевидным? Какая, таким образом, была бы нужда в этих сменяющих друг друга мгновениях, в чередовании которых сохраняется моя сущность, сознание моего бытия во времени, убивающем меня под взглядом смерти, — если бы смысл оказывался немедленно постижимым в любой изначальный миг, если бы можно было полностью охватить его, отбарабанив без запинки безгрешное исповедание веры, либо пробормотав весь набор общих мест о Боге-Случайности?

* * *

С этим обязательным для моего разума — в силу заголовка данной книги — различением между двумя способами познания, нейтрально-безличным и мощным воздействием того, что сливается с моим «я», мы будем сталкиваться на всех последующих страницах. Оно — часть той основополагающей системы двух противоположных начал, которая возникает через сакральное в сферах обществ-предшественников: тех, что существовали до информатики, до машины, до письменности. Такое различение, которое проводит Мирча Элиаде, рассматривая вопрос о первых могилах в первобытных обществах, становится особенно явным в пространственной структуре с ее камнями-вехами, источниками, деревьями, позволяющими ориентироваться на местности, — то есть в моментах встречи людей с какими-то местами этого пространства, где моменты и места особенно западают в память. Зернистость, шероховатость сферы сознания и сферы реальности, с ее мощными вдохами и выдохами, с её уплотнениями и никогда не всплывающими в памяти текучестями, образующими то безвозвратно укрытое, из чего сотворены мы все, — такое различение составляет одно из приобретений моего опыта — и, как мне хочется верить, любого опыта, стоит только дать себе труд вглядеться в сферу своего сознания.



Ведомо ли вам несчастье? Кому не случалось хоть раз в жизни столкнуться с несчастьем? Несчастьем могут, к примеру, стать полученные как-то летом результаты анализа, затребованного врачом оттого, что после чудесного путешествия ваш ребенок выглядит беспричинно утомленным. Затребованного на всякий случай. Вот каким может выглядеть несчастье. Может выглядеть оно и по-другому. Но так ли это важно, если оно взрывается внутри вас в долю секунды, и этот взрыв — мощнее любой атомной бомбы? Вам никогда его не забыть. Ничто уже никогда не будет таким, как прежде. Есть происшедшее до этого. Есть то, что произойдет после этого. Ещё наступит вечер, утро, но это уже будет другой день. После того как вы узнали несчастье, — а вам не удастся прожить, не узнав его хотя бы раз, — вам по опыту станет известно, что время, измеряемое часовыми устройствами, — это только скорость, только пространство, что временная протяженность — это нечто другое, что арифметикой времени измеряется только видимость, представляющая собой удобное — разумеется, необходимое — условное понятие. Как есть, во временной протяженности, две крайних точки — и бесконечное множество промежуточных ступеней, так есть, в таинственном поле познания, бесконечное множество мазков, располагающихся между крайними точками в виде «знать» и «верить».

Если «я верю» лишь с трудом может быть сообщено другому лицу, стоит ли говорить об этом? Стоило ли мне пытаться привлечь ваше внимание, тогда как сферы общения завалило больше сообщений, чем мы с вами сумеем когда-либо воспринять, — сообщений, которые доносят те пятьдесят тысяч слов, что ежедневно обрушиваются на вполне усредненного горожанина через посредство иллюстрированных еженедельников и радио: пятьдесят тысяч кодированных сообщений с насыщенной эмоциональной нагрузкой, тщетно пытающихся до нас добраться? Сознание наших предков было полем с куда меньшим количеством завалов. Каждое слово, каждое сообщение оставляло на нем отчетливые следы, подобные тем, что на свежевыпавшем снегу остаются от человеческих шагов. На какой успех может рассчитывать мое непритязательное сообщение, пытаясь пробраться через проход, забитый, точно шоссе, по которому в летние выходные дни тянутся на юг бесчисленные автомобили, когда никому нет дела до нефтяного кризиса и до лицемерных рассуждений об охране окружающей среды, — уже загроможденный таким изобилием сообщений, куда более привлекательных и рассчитано соблазнительных, чем то, что пытаюсь вам передать я?

Выбор — за издателем. Его профессия прекрасна и полна очарования; письменное изложение мыслей — элемент могучего воздействия в исходной части цепи направленной речи — той, что изливается единым потоком, а не брызжет в разные стороны. Направленная речь — составной элемент власти, которой наделена культура. Эта власть — важнейшая из всех, важнее политической и экономической властей, даже если она не является полностью независимой ни от той, ни от другой. Нам мало что о ней известно, если не считать того, что вообще-то она не слишком восприимчива к сообщениям, близким по своей природе к тому, которое мне хочется вам доверить.

При мысли о тех, кто уже поднимался на эту трибуну, я чувствую себя удрученным и встревоженным. Я приветствую выдающиеся таланты, имея при этом в виду Мориса Клавеля с его пламенным стилем и душой; меня восхищают такие чтимые во всем мире ученые, как Робер Дебре[8]; мне приходят на память виднейшие политические деятели и представители средств массовой информации, члены прославленных академий, лауреаты Нобелевских премий и, уж во всяком случае, те, на чью долю выпало то свойственное нашему времени признание, которое выражается сотнями тысяч проданных экземпляров книг.

8

Французский врач-педиатр (1882–1978).