Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



И вы расстаетесь с Башкирцевой, как с самым близким существом, неизгладимо врезавшимся в вашей памяти. И тут только вы спохватываетесь, что заветная мечта Башкирцевой – оставить по себе память в потомстве – достигнута именно этим дневником.

Закрыв книгу и рисуя в своем воображении бездыханное тело Башкирцевой в ее богатом салоне, поневоле говоришь себе: «Да, эта маленькая мертвая парижанка, дочь русской помещицы, не заурядный мертвец! Она останется в истории…» И трудно было бы найти более поэтический образ для олицетворения грустной тени Башкирцевой, как следующий сон ее, отмеченный ею в дневнике еще в пятнадцатилетнем возрасте:

«Я видела странный сон. Я летела очень высоко над землею с лирой в руках; струны то и дело расстраивались, и я не могла извлечь ни одного аккорда. Я все поднималась; я видела бесконечные горизонты – облака голубые, желтые, красные, смешанные, золотые, серебряные, разорванные, причудливые; потом все делалось серым, потом снова – ослепительным; а я все поднималась, пока, наконец, не достигла такой необычайной высоты, что это было ужасно; но я не боялась; облака казались оледенелыми, сероватыми и блестели, как свинец. Все сделалось неопределенным, а я по-прежнему держала в руках мою лиру с ее слабонатянутыми струнами, и вдали, под моими ногами, виднелся красноватый шар – земля».

II

Что же такое представляет из себя Башкирцева? Достойна ли она такого внимания, чтобы стоило читать книгу, в которой она рассказывает свою жизнь?

Башкирцева предвидела такую постановку вопроса, и вот что она отвечает в предисловии: «Я, как предмет для любопытства, быть может, ничтожна в ваших глазах, но не думайте о том, что это я, думайте, что это – человеческое существо, рассказывающее вам все свои впечатления, начиная с самого детства». В другом месте она восклицает: «О, мой несчастный дневник, содержащий в себе все эти стремления к свету, все эти порывы, которые будут сочтены порывами пленного гения, если конец будет увенчан успехом, и на которые посмотрят, как на тщеславный бред обыденного существа, если я буду вечно плесневеть!»

Словом, Башкирцева предвидела, что к ее дневнику будет предъявлен вопрос: какое же право имел автор знакомить публику с своею жизнью?

Автобиография может представлять двоякий интерес в зависимости от того, во-первых, кто был автор сам по себе, и, во-вторых, как он изобразил свою жизнь? Для литературы важно только второе условие. И если бы, например, «Дневник лишнего человека» не был измышлен и написан Тургеневым, а был бы в точно таком же виде опубликован подлинным господином Чулкатуриным, то и тогда это самоизображение не только ничтожного, но даже лишнего человека, – было бы замечательным произведением искусства. «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа», – сказал Лермонтов. Именно – «души»: это очень верно сказано. И однако, тому же Лермонтову принадлежит знаменитый стих:



А душу можно ль рассказать?

Да, почти невозможно, или, по крайней мере, – в высшей степени трудно. Вся лирическая поэзия всех народов с основания мира занимается этою задачею. Душу передают стихами и музыкой. Испробованы все приемы. Мы знаем гениальных поэтов, которые во всех своих произведениях ничего другого и не делали, как только рассказывали самих себя. Таковы тот же Лермонтов и Байрон. Но, быть может, обыкновенные подлинные записки проще знакомят нас с чужою душою.

Как бы там ни было, но Башкирцева сумела передать в своем дневнике свою внутреннюю сущность и, следовательно, ее книга должна быть рассматриваема, как выдающееся явление в области литературы, а вовсе не как биография лица, оказавшего те или другие успехи, – создавшего те или другие картины в области живописи. Пусть ее записки составляют наполовину сырой, пространный и бесформенный материал. Главное в том, что цель достигнута: лицо сохранилось в книге живым и целым.

Познакомимся же теперь с этим лицом, с этой героиней.

Ее выдающеюся чертою была жажда славы. Эта страсть была в ней так сильна и неотразима, что Башкирцеву можно считать самым рельефным человеческим типом, воплощающим славолюбие. Нужно удивляться, что эта страсть до сих пор не была еще изображена во всей ее полноте ни одним великим писателем. «Макбет» Шекспира, «L'oeuvre» [1] Зола, «Моцарт и Сальери» Пушкина – вот едва ли не все произведения, касающиеся этой темы. Но в них мы встречаемся с разновидностями этого явления гораздо более редкими, менее общими, нежели те влечения, которыми страдала Башкирцева. Макбет был одержим властолюбием, мечтал о короне; «L' oeuvre» исследует болезненный процесс мучений художника, гоняющегося за правдой; Сальери Пушкина воплощает горькую зависть артиста-труженика к свободному творчеству прирожденного гения. Между тем Башкирцева страдает гораздо более общею страстью – жаждою идеальной, красивой известности, жаждою того поклонения, которое выпадает на долю великих поэтов, мыслителей, художников, артистов, – той славы, которая, по замечанию Башкирцевой, «дает такую гордость, какой не дадут ни золото, ни титул». Немного найдется молодых и даровитых натур, которые, хотя бы в юношеском бреду, не испытывали влечения к подобной славе. Называйте все эти бесчисленные претензии смешными, но они живут почти в каждом кропателе стихов, в каждом юном рисовальщике или актере-любителе. Это – страсть благородная и естественная, порождаемая влечением к умственной и художественной прокреации, т. е. к духовному воспроизведению самого себя в искусстве или в литературе. Это – процесс мучительный и сладкий, как любовь, как воспроизведение физическое. Он сопровождается теми же муками и тем же счастьем – счастьем взаимности, но только более широкой взаимности всех неведомых людей, всего человечества. Немногие – самые немногие имеют удачу; но жаждущих – целая неисчислимая тьма! И все эти жаждущие найдут сильный и страстный язык в книге Башкирцевой для своих подавленных вожделений – тем более близкий всем им, что и Башкирцева еще не вышла, не успела выйти в настоящие художественные величины. У иных этот пыл крови проходит скоро, как «сил избыток», и они, осекшись, испытав первую неудачу в своих горделивых замыслах или разочаровавшись в себе, спокойно входят в обычную колею. Но у других, у которых «сил избыток» не убывает, – не унимается и страсть, и они отдаются искусству навсегда, записываясь, по словам Башкирцевой, в «разряд одержимых». Их жизнь есть вечное страдание. Башкирцева испытала и выразила его вполне. Она исчезла с полдороги, не успев еще сделаться знаменитым художником, завещала нам только свой дневник. Не будем же видеть одно только пустое тщеславие в этом недоделанном и рано погибшем таланте. Мы знаем, что соединение большого таланта с тщеславием не только не редкость, но почти общее явление: Байрон, Бальзак, Гюго, Лермонтов, Лассаль, Достоевский… У каждого нашлись признания или улики в безумном тщеславии, и притом не только в ту пору, когда они уже проявили себя в своих чудесных созданиях, но и в самом раннем детстве. Ребенок Лермонтов радовался своему сходству с Байроном, имевшим, как и он, любовный роман еще в младенческие годы; Достоевский не чуял под собою земли от радости, когда Некрасов и Григорович, выслушав его первую повесть, посулили ему известность… Да и все великие люди, в сущности, таковы. По-видимому, смешно даже в этом скрываться: кто же этого не понимает? Но, тем не менее, настоящего, правдивого психологического этюда на эту общую тему мы до сих пор не имеем. Вопрос этот, действительно, настолько щекотливый, что в нем мудрено было бы рассчитывать на полную откровенность со стороны «баловней фортуны». И Бог весть еще, увидали ли бы мы книгу Башкирцевой, если бы и ей дано было выполнить то, о чем она мечтала, т. е. занять видное, первостепенное место в искусстве. Мне думается, что если бы можно было заглянуть внутрь, – то в каждом прославленном художнике и писателе, в каждом большом таланте оказалась бы огромная доля Башкирцевой: достаточно только посмотреть, как все они относятся к отзывам критики, чтобы хотя приблизительно понять, насколько все они внутри себя упиваются своею гениальностью и считают себя выше всяких похвал. Быть может, повторяем, и Башкирцева устыдилась бы своих неудержимых полудетских признаний, если бы она заняла место рядом с ними. Быть может, и она бы уничтожила свой дневник… Но судьбе угодно было спасти этот драгоценный документ – документ, который по своему значению превосходит целые сотни весьма почтенных картин.

1

«Творчество» (фр.)