Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 119

— У меня хорошая грудь, ты удивишься… — И проникнутая тщеславной радостью, победительно искала у меня в глазах отблеск этого радостного удивления.

Оставив меня на миг, она задернула занавески и отбросила полосатое солдатское одеяло на постели…

В тот вечер я чуть ли не до беспамятства носил ее на руках, в темноте натыкаясь на стулья и углы буфета, и было странно думать, что все испытываемое мною блаженство заключается в обыкновенной и волшебной, упоительной тяжести ее тела. Лиза вырывалась, соскальзывала на пол, наливала мне и себе остывший чай, отпивая из кружки и зажмуривая глаза так, словно она смаковала душистое вино, кружившее ей голову. По коридору шаркали соседи, на кухне что-то гремело, и на занавесках лежала косая тень от пожарной лестницы. Становилось зябко, и мы ныряли под колючее солдатское одеяло, в нескольких местах прожженное утюгом. Мы прижимались друг к другу, дрожа от того, что мы оба такие холодные, но постепенно согревались и отбрасывали подушку и одеяло, такие мешавшие и ненужные.

…И каким безжалостным, жестоким был после этого для меня конец, почти невероятный. Я захотел зажечь свет, стал шарить рукой по стене, отыскивая выключатель, и, кстати, спросил, где же абажур, купленный Лизой для того, чтобы принарядить болтавшуюся на шнуре голую лампочку. Я ждал, что вновь начнутся остроты, теперь уже вокруг абажура, ведь по этому поводу можно было шутить и каламбурить до бесконечности. Но Лиза вдруг отвернулась и отчетливо, внятно и сухо произнесла:

— Его здесь нет. Он совсем в другом месте.

Я еще не замечал, не предугадывал никакой угрозы, принимая сказанное за пробный заход, осторожную пристрелку перед каскадом новых хохм и дурачеств.

— В каком же, если не секрет? — спросил я, слегка играя голосом в знак того, что я тоже готов хохмить и дурачиться, и Лиза с неприязнью, досадой и негодованием отшатнулась, отпрянула.

— Ведь я выхожу замуж! Ты слышал! Слышал!

Да-да, Лиза выходила замуж за пожилого вдовца с донским чубом, хозяйственного, здоровенького и сластолюбивого, заядлого дачника и садовода. Он брызгал из лейки на капустные грядки, окуривал дымом пчелиные улья, белил стволы яблонь и выращивал в оранжерее цветочные луковицы. Случай сам нашел ее — зачем отказываться?! Ведь я ее под венец не поведу! Поэтому мне лучше не приходить…

В октябре научное студенческое общество нашего факультета, мнимая деятельность которого была весомым добавлением к прочим мнимостям тогдашней жизни, вдруг пробудилось от спячки, встряхнулось, судорожно зевнуло и решило закатить конференцию. И закатило, что называется, на широкую ногу, с помпой: гостей созвали издалека, а в президиум удалось заполучить седовласого, пришаркивающего академика, который, не расслышав обращения в свой адрес, приставлял ладонь к уху и спрашивал: «Ась?» По этому случаю университетское начальство расщедрилось и — вот вам шуба с барского плеча! — выделило средства для премий, грамот и наград. Я как признанный в факультетских научных кругах знаток допушкинской поры с благословения профессора Преображенского, который прокоптил табачным дымом, залил чаем, но так и не прочитал до конца мой доклад, вытащил на кафедру «Бедную Лизу»…

Доклад я вынашивал в муках и писал с мрачным ожесточением: зеленые черти прыгали перед глазами, и все как на подбор — здоровенькие сластолюбцы. Гробовые кошмары преследовали и угнетали меня, и я не ведал, что выделывало перо. Одно из двух: я должен был либо с треском провалиться, либо сотрясти основы науки. Третьего быть не могло.





И я провалился, как говорится, ко всем чертям…

Понурый и удрученный, я нашел утешение в подвале на Пушкинской и, чувствуя себя клятвопреступником, нарушившим обет воздержания, глотал мутное пиво, сдувая с кружек пену, меланхолично вздыхал и, что называется, подбивал бабки. Потеряно все: Лиза меня отшвырнула, польстившись на оранжерейные луковицы, я осрамился перед участниками конференции, ожидавшими от меня сенсации, сверхмодных методов и щегольских цитат, я подмочил репутацию профессору Преображенскому, вынужденному ломать шапку перед деканом, оправдываясь за мой провал, и моя премия сгорела искрометным синим огнем.

И

На конференции вертелся некий посланец кавказских гор, седеющий аспирант Гриша, худой и поджарый, как жеребец, с выпирающим кадыком и широкими скулами, поросшими редкой бородкой, загадочным перстнем на пальце, обмотанным вокруг шеи богемным шарфом (в Москве он вечно мерз) и фотографией любимой мамы, постоянно выпадавшей у него из кармана. Он со всеми успел сдружиться (овасьвасился, как о нем говорили) и был вхож во все компании, всюду принимаемый за своего.

Но особенно ухлестывал он за Сусанной, которая числилась в правлении научного общества, всегда была на виду и озабоченно-капризным выражением лица всем показывала, что она важная птица. Гриша имел явные виды на премию, козыряя своим аспирантским стажем, обилием цитат из основоположников и тем, что его мама имела сто научных трудов и считалась самой умной женщиной на Кавказе. Он даже заранее снял банкетный зал в грузинском ресторане, чтобы отметить свою победу, но с премией его обошли, и Сусанна, посвященная во всю эту кухню, ядовито улыбнулась ему при встрече.

Вокруг разочарованного кавказского гостя сколотилась бродячая труппа таких же, как он, погорельцев, обиженных судьбой и разочарованных в жизни, к которой примкнул и я. В пустом банкетном зале, где мы были единственными гостями, Гриша мрачно признался, что ему чужда московская жизнь, и — стояла поздняя, но солнечная осень — пригласил нас на сбор хурмы и винограда к своему дядюшке, горному долгожителю.

И мы очертя голову махнули: Гриша, трое погорельцев, обиженных кознями научного общества, и, что самое странное, — Сусанна. Гриша принял это на свой счет и решил, что Сусанна попала в его сети. Я же догадывался, что у хитрой бестии иные цели. Сусанна чувствовала, что у нее есть соперница: иначе бы я не был с ней так подчеркнуто, вежлив, уступчив и безучастен. Иными словами, меня уводили с привязи, и нужно было молниеносно вмешаться…

Папа-генерал отпускал дочь, скрепя сердце, и она сослалась на покровительство того парня, который на даче никогда не задерживал ее дольше десяти. Это было лучшей рекомендацией. Ее отец мне позвонил — я невольно замер и почувствовал желание встать навытяжку, услышав в трубке бархатный, но с внушительной примесью металла начальственный голос. Он сказал, что мы с ним заочно знакомы, он много слышал о моей семье и доверяет мне дочь без опасений. Затем трубку взял мой отец, заверивший генерала, что он тоже много слышал о его семье и тоже рад знакомству. Затем моя мать повторила то же самое, и разговор затрещал, словно сухой костер.

Моих родителей, конечно, не радовало, что в середине семестра я, праздный ветрогон, буду где-то болтаться, но генеральский звонок наводил на известные размышления. Мать даже обронила фразу, что мы с Сусанной отличная пара, хотя тут же дипломатично оговорилась: в наше время молодым нельзя ничего советовать, и они, мол, должны сами. Отец же мне вообще ни в чем не перечил: после случая с абажуром он считал себя погибшим, падшим на дно, и я как свидетель его падения служил для него воплощенной укоризной.

И вот компания путешественников, возглавляемая Гришей, поселилась у дядюшки-долгожителя. Поселилась на верху его дома, окруженного виноградниками, с увитой плющом деревянной решеткой балкона, железным распятием на стене, сушеными травами на чердаке, полукружьями овечьего сыра и пыльными бутылями вина в подвале. Похожий на крепость, дом прилепился к крутому обрыву, у подножья которого, словно гейзер, дымилась река, а вверх к роднику вела выложенная камнем дорожка. Как ни печально это звучит, долгожитель давно пережил всех своих домочадцев, и лишь побочная ветвь родственного клана — к ней принадлежал и Гриша — заботилась о нем.